[70], силён ли летом вар[71], как одеваются тезики[72], воинственны ли они, как относятся мусульмане к христианам. Купцы отвечали охотно, искренне, понимая, что вопросы задаются не из праздного любопытства. Наконец, князь Семён спросил, не были ли они случаем в Индии.
— Нет, господин, не доводилось, далеко очень ехать, а слыхать слыхали, — степенно ответил старший из купцов.
Второй, с пухлым белым лицом, гордясь тем, что знает больше, приподнявшись на лавке, громко крикнул:
— Господин, я в Баку разговаривал с одним тезиком. Он глаголил, мол, эта страна неподалёку от рая! Очень хвалил её! В той стране нет ни татя, ни разбойника, ни завидливого человека, а реки «текут млеком и мёдом»!
Поскольку купцы про Индию ничего больше сказать не могли, князь Семён отпустил их.
Осенними вечерами темнеет рано. Молодой месяц неярко освещал пристань, где всё ещё толокся народ, прохаживались сторожа в громадных овчинных тулупах, с дубинками в руках. Погода была тихой, к вечеру слегка подморозило, отчего воздух был свеж, приятен. Афанасий решил пойти домой пешком.
Вдоль улицы тянулись сплошные заборы. Месяц поднимался выше, заливал призрачным светом дорогу, спящие молчаливые дома. Под заборами лежали густые тени. Во дворах гремели цепями собаки, басисто взлаивали, предупреждая, что усадьба охраняется надёжно. На перекрёстках дымно светили факелы ночной стражи.
Афанасий прошёл горбатый мостик, углубился в узкий переулок. Здесь заборы угрюмо-тяжеловесны, а хоромы столь высоки, что загораживали месяц, отчего в переулке было темно. Вдруг за спиной Афанасия послышался тихий свист, и тотчас несколько чёрных фигур, отлепившись от тына, метнулись к нему. В Москве во все времена хватало татей. Озоровала не только чернь, но и дети боярские при случае не гнушались раздеть догола припозднившегося прохожего. Нужда ли их заставляла? В холодном воздухе просвистел кистень. Привычный слух воина уловил движение снаряда чуть раньше, чем он взлетел над головой приземистого парня, остановившегося в трёх шагах. Ещё двое, воровато пригибаясь, заходили с боков. Сзади слышался торопливый перестук сапог по подмерзшей земле. Приближались ещё двое. Значит, пятеро на одного. Ах, шарпальники! Афанасия охватил гнев. Напрягшимся телом он ловил то единственное мгновение, когда точный расчёт подскажет: пора. Время способно замедляться. Это зависит от готовности ждущего. Однажды Афанасий наблюдал за молнией, срок жизни которой едва ли треть вздоха. Но он так сумел сосредоточиться, что увидел появление розоватого свечения, затем белого жгута, который замер в чёрном небе, подобно кнуту на взмахе, медленно прозмеился и неспешно растворился, оставляя за собой слабо тускнеющее свечение.
Его недаром прозвали Хоробритом. Он слышал шорох приближающегося кистеня, и полёт казался столь медленным, что заныла спина. Пора! Мгновенно изогнувшись в прыжке, Хоробрит бросил своё тело к забору. И тотчас услышал глухой тяжкий удар железного шара о чужую голову. Это получил своё один из задних татей, уже занёсший было руку с ножом. В прыжке Хоробрит успел выдернуть саблю и без замаха вспорол бедро не ожидавшего такой прыти второго разбойника. Тот от неожиданности вскрикнул и осел на землю. Парень с кистенём застыл на месте, изумлённо разинув зубастый рот. Его сообщники тоже остановились, не веря своим глазам. Не теряя времени, Хоробрит прыгнул к растерянному кистенщику. Дамасский клинок развалил парня от плеча до пояса. Парень, залившись кровью, грузно рухнул на подмерзший конский навоз. Двое уцелевших кинулись бежать в разные стороны переулка. Афанасий бросился за передним, самым рослым. Среди проведчиков он считался лучшим бегуном. Настигал он татя стремительно. Тот обернулся, в ужасе вскрикнул. Хоробрит догнал его, легко снёс ему саблей голову, повернулся и бросился за последним шарпальником. Тот летел как на крыльях. Стук сапог слышался далеко в переулке. Хоробрит мчался лёгким волчьим махом, поняв, что тать торопится добежать до стражей на перекрёстке. Но свет факелов виделся далеко. Сообразив, что ему не уйти, шарпальиик остановился, обернулся. Опять послышался свист кистеня. На этот раз тяжёлого, не меньше трёх гривен[73] весом. Хоробрит уклонился. Кистень тяжело грохнулся в лужу, пробив ледок. Тать в ярости взревел. Они стояли друг против друга, тяжело дыша. Парень рослый, хорошо одет, в толстом сукмане, в добротных чедыгах, на голове шапка, стёганная на вате, с металлическими пластинами поверх. В руке он держал чекан — боевой молот на длинной рукояти — и ждал, полный решимости.
— Брось оружье, — велел Хоробрит.
— Подь вон, — зло отозвался тать.
— Ты кто?
— Дед Пихто.
— Сын боярский?
Ответом было молчание.
— Крещёный? — миролюбиво спросил Хоробрит. Парень был явно не из трусливых.
— Хто?
— Тебя спрашивают.
— Како твоё дело?
— Отвечай, а то голову снесу.
— Ну, хрещёный. Ну, Митькой звать. Всё?
— Всё, Митюха. Иди.
— Куды? — растерялся парень.
— На кудыкину гору.
Парень повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Чекан свисал у него в руках.
— Мить, — окликнул его Хоробрит. — Что ж своих подельников бросаешь?
Тать не оглянулся, лишь ускорил шаги. А ведь православный. И те, кто лежат сейчас в переулке, тоже крещёные. Вокруг злобно лаяли собаки. Тот, кому кистень проломил голову, лежал разбросав руки, под обнажённым затылком стыла лужа крови. Шапка откатилась в сторону. Второй валялся неподалёку, уткнувшись лицом в землю, словно вымаливая прощение. Безголовое туловище третьего чернело на дороге шагах в пятидесяти. По тележной колее тянулась кровавая дорожка в соседний проулок. Афанасий не стал искать утеклеца. Ещё три трупа прибавилось на его счету. Гнев давно угас, уступив место холодному безразличию. Но сейчас у Афанасия пробудилась жалость. Убитый лежал, неловко подогнув ноги в лаптях и поношенных портках. От хорошей ли жизни он стал татем?
В конце улицы послышался скрип полозьев, лошадиное фырканье. Приближался обоз в несколько саней. Афанасий отступил в тень забора. Мохнатые лошадки везли розвальни с дровами. Бородатые мужики в войлочных шапках и сукманах тяжело топали рядом с возами. Видимо, припозднились и торопились, подхлёстывая коней. Передняя лошадь вдруг захрапела и остановилась. Возница прикрикнул на неё, но замер, увидев впереди трупы. К нему подошёл другой возница. Мужики робко приблизились к лежащим.
— Глянь, Микитка, мертвяки! Посёк кто-то!
Они закрестились, заохали. К ним подошли остальные.
— Микитка, а вон ещё мертвяк!
Старший обоза распорядился позвать ночную стражу. Кто-то из мужиков побежал к перекрёстку, путаясь в полах длинного озяма и громко стуча сапогами по мёрзлой земле.
Убедившись, что возчики не оставят трупы татей лежать на улице, Афанасий ушёл.
ПОДГОТОВКА
ворот боярского дома на лавочке сидел сторож в тулупе с увесистой колотушкой в руке. Рядом с ним прохаживалась девушка в шубке, укутанная в тёплый платок. Афанасий узнал Алёну. Лицо её на морозном воздухе разрумянилось, глаза в лунном свете бирюзово блестели. Нежные губы дрогнули в нерешительной улыбке.
— Кого ждёшь, Алёна? — спросил Хоробрит, подходя ближе.
— Тебя, полуношника, — смело ответила любимица боярыни и неожиданно требовательно спросила: — Где по ночам шастаешь?
Знала бы она, что с ним только что произошло. Конечно, Афанасию хотелось любви и семьи, чтобы кто-то заботился о нём, тревожился в его отсутствие. Помнил он и повеление государя женить его, догадывался и о намерении Степана Дмитрича и Марьи Васильевны окрутить его с Алёной. Но холодный рассудок говорил, что любовь девушки может обернуться для неё горем.
— Мне боярыня-матушка велела тебя дождаться! — объявила Алёна и сердито добавила: — Сам, небось, знаешь, зачем!
Приёмным родителям хотелось, чтобы у Хоробрита были дети. Алёна тоже сирота. Её мать — ключница Квашниных — умерла позапрошлым летом. Поговаривали, что Алёна — дочь Степана Дмитрича. Так, мол, велела сама боярыня, поняв, что у неё не будет собственных детей.
Девушка вгляделась в угрюмое лицо Хоробрита.
— Что, сокол, невесел?
В ласковом голосе её слышалось беспокойство. Так может спрашивать только жена, когда муж возвращается домой. Ответить тем же тоном означало дать предлог для близости. А дальше что? Хоробриту предстоит ещё много походов, чужедальних дорог, опасных встреч. Воин, который помнит, что дома его ждёт сударыня с малыми детушками, бьётся крепче. Но то в бою. А в долгих походах память о семье — пагуба, измочалит душу грусть-тоска, ослабеют помыслы. И любить хочется, а нельзя. Господи, помоги рабу своему! Он сказал неожиданно для себя:
— Оттого, Алёна, я невесел, что упокоил только что троих татей. А у них, мыслю, были малые детушки. Остались они ныне сиротами. А по чьей вине?
Сторож на лавочке гулко крякнул, перекрестился на видневшуюся неподалёку церковь, что-то пробормотал. Алёна отшатнулась было при ужасном известии, побледнела, по-матерински перекрестила Хоробрита, легко, без тени смущения скользнула к нему, прижалась, шепнула:
— Мил ты мне, Афонюшка, люб! — Помедлив, добавила: — Не печалуйся о будущих детушках, Степан Дмитрии и Марья Васильевна обещали самолично вырастить их.
Она сама взяла его за руку, ладонь её была горяча. Молча повела в свою светёлку, которая, как и горенка Хоробрита, имела отдельный вход. И конечно, они не слышали, как боярыня сообщила мужу:
— Слава те, Господи, слюбились!
— Слава те, Господи! — эхом повторил Степан Дмитрии. — Хоть наша кровинушка ныне останется, род наш не сгинет.
— Не загадывай раньше времени, — построжала боярыня.
— Сердце-то, мать, болит. Отправится в Индию, вернётся ли? Время-то смутное!