— Он не умер, — сказал Хоробрит лешему, не решавшемуся зайти в жильё своего друга. — Он ушёл в землю. Придёт время, выйдет из неё. — И повторил: — Ушёл он.
На столешнице лежала рукопись, обрываясь на фразе: «Въ лЂто[82] 6983 года...» До названного волхвом времени оставалось больше шести лет.
Зачем старик сказал, чтобы Хоробрит стал страхом? Афанасий привычно попытался наложить крестное знамение и произнести молитву, но рука и губы словно очугунели, он не смог пошевелить ими.
«Въ лЂто 6983...
Того же году обретох написание Офонаса тверитина купца, что былъ в Ындеи 4 годы, а ходил, сказывают, с Василием Папиным...
Львовская летопись».
По возвращении Хоробрит доложил князю Семёну о смерти волхва, умолчав лишь о том, что произошло с ним в избе в отсутствие Кирилла. А тот, сидя рядом, смущённо сопел, кряхтел, опуская глаза, словно чувствовал себя виноватым. Когда Хоробрит отправился домой, богатырь конфузливо сказал, что в случившемся на поляне есть и его грех.
— Какой грех? — удивился глава Тайного приказа.
— Чуй, князюшко, когда наладил меня кудесник из жилья, понудилось мне справить малую нужду, а был я в обиде. Подошёл к углу избёнки и полил на него. А жило-то волхва, видать, на святом месте стоит. Тока пырснул, слышь, зашипело вокруг. И пропала избёнка! Тут волки завыли, вороны закаркали, медведь заревел. Страсти господни! И вижу, князюшко, что стою я возле дубочка и держусь дланью за здоровенный сук. Испужался. Оглядываюсь, где я, батюшки? Ни избы, ни Степана с лошадьми, ни наших жеребцов — ничого! Перекрестился я, начал молитву творить. И Господу и Пресвятой Богородице. Простите, мол, мне сей грех тяжкий, поделом мне, окаянному! Спаси и помилуй, не буду я больше, Господи, не знал я, што сие место святое! Вдруг чую, лошади поблизости фыркают. Кинулся через кусты, смотрю: Степан в своих санях сидит, жеребцы овёс жуют, к осине привязанные. А место не то. Степан очумелый, белей снега, ажник трясётся, кричит, где мы? Куда изба пропала? Где Офонасей? Тут ветром понесло, будто стая птиц близёхонько пролетела. Лиса затявкала, филин прокричал. Давай мы со Степаном кликать Офанаса. Вдруг кусты затрещали и вывалился к нам Офанас, весь белой, страшной. И молчит. Мы к нему, что, мол, случилось, где мы? Он к Орлику подошёл, а тот от него пятится, глазо косит, храпит. Еле успокоили жеребца. Сел Офанас и говорит: ехайте за мной. Прямёхонько и вывел нас на дорогу. Я поопасился ему глаголить, што по моей вине замятия случилась. Тако зарёкся я малую нужду в божьем месте справлять.
— Ну, твой грех невелик, — возразил князь, улыбаясь в бороду. — Лишь бы у тебя всё цело осталось.
— Вроде бы цело, — стыдливо пробасил Кирилл, — да ослабел в череслах. Раньше, бывало, дубовую бадейку на ём вздымал, а ныне хоть вокруг перста наматывай. Тако испужался!
Про этот случай князь Семён рассказал государю, и тот впервые за долгое время рассмеялся. Но смерть волхва огорчила Ивана. Он был ещё молод, в таком возрасте надежды приобретаются легко, а расстаются с ними трудно. Вознамерившись узнать будущее, Иван прежде всего хотел оправдать себя перед женой, братьями, новгородцами. Смерть волхва лишила его этой возможности.
Но череда событий, одно значительнее другого, отвлекла его. Прибыл посол германского императора Фридриха фон Поппель. Через седмицу явилось посольство от Ширванского хана Фаррух-Ясара.
И в ту же ночь умерла Марья Борисовна.
На похороны приехал её брат великий князь тверской Михаил Борисович с воеводой Захаром Бороздиным. Архиепископ Геннадий прибыть не смог, заболел. Несмотря на цветущий вид, прихварывал владыка часто. Семён Ряполовский подозревал в том расчёт.
Похоронили царицу в Воскресенском женском монастыре, основанном ещё преподобной Ефросиньей, женой Дмитрия Донского, здесь же упокоенной. С того времени и повелось хоронить великих княжон в склепах Воскресенского монастыря. Два дня над Москвой стоял колокольный звон. Отпели покойницу, снесли в подвал, уложили в каменный гроб, закрыли крышкой. Плакал Михаил. Тёр глаза хмурый Иван, держа за руку малолетнего сына Ванятку. Справили поминки. Вечером того же дня Иван встретился с воеводой Бороздиным. О чём они говорили — осталось неизвестным: в сенях стоял рында Добрыня и никого не пускал. Князь Ряполовский и Степан Дмитрия Квашнин находились неподалёку, ожидая на всякий случай вызова к государю. Но его не последовало. Они лишь слышали, как воевода Захар Бороздин, выйдя в сени и прощаясь с Иваном, прогудел:
— Всё исполним, государь.
Утром к Ивану явился Михаил Борисович, молодой, статный, стройный воин. Великие князья уединились.
Смерть — дело житейское, тем более давно ожидаемая. Потому, сколько бы ни владела сердцами мужчин скорбь, заботы — прежде всего. Да и не так уж они часто виделись, а Михаилу не хотелось задерживаться в Москве. Иван и Михаил были сдержанны в проявляемых чувствах, но не угрюмы. Русый большеглазый шурин опять говорил, что нужно брат за брата стоять, друг друга крепко держаться. Но тут же добавил, что следует подтвердить договор между ними, заключённый четыре года назад, устанавливающий полное равенство великих княжеств — Московского и Тверского. Это была старая песня, в ту же дуду дудели его отец и дед. Ну, и кого же они увлекли своими призывами? Иван отвечал уклончиво, обещаний не давал. Это рассердило Михаила.
— Зять любит взять! — укорил он с запальчивой прямотой. — Забыл, как мой батюшка посылал Захара Бороздина с ратью отстоять престол московский от твоего двоюродного дяди Юрия Шемяки? Благодарности нет в тебе, Иване! Не сидеть бы тебе на московском княжении, не величаться ныне государем, ежли бы не Тверь! А ты хочешь её под свою руку прибрать. Смотри, как бы не подавиться!
Вскипел и Иван, зло сказал:
— Укорство мне твоё до одного места, прости, Господи, мою душу грешную! Как ты мыслишь «брат за брата стоять», коль разъединение сам чинишь? Руси приспело время быть под единой рукой. Тогда только от татар освободимся...
— Но почему нам не собраться в единый кулак? — в отчаянии крикнул Михаил. — Что тому мешает?
— А то мешает, что мы разные. Чел «Слово о полку Игореве»? Три века с той поры минуло, как призывал сочинитель к объединению! Внял кто из киевских князей? Как ходили всяк со своей ратью в походы, так и до сё ходят. Оттого Русь Киевская угасла. Сам того не ведая, Михаил, ты погибели нынешней Руси желаешь.
— А вспомни битву великую на Калке. Там князья киевские разве не сообща действовали?
— И что с того получилось? Триста князей тогда монголы досками задавили! Вдумайся, князь, — триста! Так был ли то единый кулак? Сообща — это ещё не сплочённо. Сплочённость появится, ежли войско едино. А для этого Руси самодержавие требуется! Иного пути не было и не будет! Баско глаголешь, князь, а не ведаешь, что многими головами думать хорошо, но управлять надобно одной головой! Господь указал: этой головой быть Москве!
— Одна голова — самодурство. Так мыслю.
— Самодурство не от ума, а от глупства. Тут ты прав. Но самодуру укорот немалый есть: митрополит увещует, дума боярская опричь выступит, недовольство народное образумит. Не от великого глузда сие ты рёк. Повторю я тебе: обороти свой взор назад, много ли брат за брата стоял, друг за друга держался? А распрей сколько было? Вот и сравни.
— Добро, — угрюмо молвил Михаил, вставая со скамьи, — пусть сие рассудит вседержитель наш! — Он перекрестился на образа.
Иван тоже поднялся и перекрестился.
— Не явишься, Михайло, под мою руку, — силой заставлю. Поперёк судьбы не становись — поломает.
Обиделись князья друг на друга и разошлись. Каждый своей дорогой. Камо грядеши?
Как и предупреждал Холмский, рыцарь фон Поппель просил руки одной из дочерей Ивана для малолетнего племянника государя германского Фридриха.
Фон Поппель, ражий мужчина с бычьей шеей и рачьими глазами, в широком плаще, длинноносых туфлях с серебряными пряжками, долго кланялся, мел перед собой шляпой с перьями, на что Степан Квашнин заметил:
— Ну чисто кочет.
Наконец рыцарь гордо выпрямился, громогласно объявил толмачу то, о чём Ивана уведомлял ещё Холмский.
— Фридрих, император знатный среди прочих государей, первым объявит кесарям всех известных ему стран, что отныне князь московский величается королём и равен другим государям! — перевёл толмач последние слова рыцаря.
Они на Ивана впечатления не произвели и даже рассердили. Ишь, какой-то там император ему из милости благоволение оказывает, как кость собаке. Иван велел толмачу поблагодарить за любезное предложение Фридриха и напомнить, что дочь его ещё малолетняя.
— А что он говорит о величании князя московского королём, то передай слово в слово, что мы Божию милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а доставление имеем от Бога, а не от чужестранного императора! Мы их поставления и прежде не хотели, так и теперь не хотим!
Фон Поппель опять кланялся, подпрыгивал, махал перед носом шляпой. Бывшие на приёме бояре посмеивались в бороды, глядя на ужимки рыцаря, им привычна величавая дородность и степенство, изобличающие основательность, а не кривлянья обезьяньи.
Посол же ширваншаха[83] Хасан-бек был величав и дороден, в серебристой чалме, халате, шитом золотом, опоясанном голубым широким кушаком. Понравился Ивану взгляд посла — умный, быстрый, спокойный. Передал Хасан-бек просьбу своего повелителя прислать ему охотничьих кречетов, поскольку он проведал, что на Руси они водятся. Разумеется, цель посольства состояла не только в этом, хотя просьба немалая. Соколиной охотой развлекались и в западных странах, и в Крыму, и в Персии, и в Чагатае. То была поистине королевская потеха. И почти ко всем дворам соколов поставляла Москва, и были они дороги. Кража сокола необученного каралась как угон княжеского коня, а обученного — приравнивалась к стоимости морской ладьи. С другой стороны, дружба с кавказским правителем была многообещающей, ибо шах Ширвана водил приятельство с шахом Персии Узуном Хасаном. А тот враждовал с турками, захватившими Константинополь.