Хождение за три моря — страница 41 из 89

— То добро. Ох, лих Хоробрит! — Князь покачал лохматой седой головой. — Вот что, Василий. Вина твоя немалая. Но ты за племянника не ответчик, так мыслю. Не ты его рожал, не ты и воспитание дал. Но станет ныне астраханский султан заклятым врагом Москвы. Станет ногаев науськивать на Русь. В том твоя вина. Государь об этом уже говорил. Да ладно. Ходу я этой цидулке пока не дам, — князь показал на записи писца. — Спрячу её. А ты вот что. Скоро государь рать двинет на Казань. Попросись с ней идти. Проявишь себя — цидулку забуду[126].


А на следующий день пронёсся по Москве гонец со столь важным сообщением, что в Кремль стали съезжаться бояре, торопясь как на пожар. Гонец сообщил, что Дмитрий Холмский и Софья Палеолог уже в пути и сейчас не далее Смоленска.

Надо было готовиться к встрече. А тут пришло тревожное известие из Кафы. Тамошний правитель отобрал товары у пришедших в Кафу русских купцов, заявив, что ими, дескать, ограблен караван, который шёл из Генуи в Крым. Это была заведомая ложь, ибо купец купца грабить не станет. Иван понял, в чём тут хитрость. Ему уже передавали, что Венеция через крымского хана ищет союза с Москвой. А Генуя старый соперник Венеции. И вот ещё новость: смута в Новгороде. Причиной недовольства тамошней черни явилось прекращение подвоза хлеба в город. Об этом Иван распорядился ещё весной. Донесение «ябеды» свидетельствовало о начале голода в Новгороде.

Ох, заботы, заботы, заботы, наплывают яко осенние тучи, в которых не видно просвета. Надо следить за строительством новой оборонительной линии на юге, укорачивать своеволие воевод, ино забудут воеводы Калуги, Тулы, Орла и других крепостей о государевой нужде, станут пектись о своей. Как и многие бояре, для которых «потерька» собственной чести превыше всего. А справедливости на всех не напасёшься. У смерда забота о хлебе, у купца о прибыли, у воина о заслугах, у боярина о чести, у попа о молитве, а государь обо всех думай! Но пуще всего — о сбережении Руси, ибо это отчина его.

Утром явился в приёмную палату Семён Ряполовский, сказал, что отправит богатыря Кирилла в Ормуз сведать о Хоробрите, а если понадобится — помощь оказать.

— Татарский язык он знает, доберётся, — промолвил Семён и, помявшись, добавил: — Ежли б с ним, государь, ещё и Добрынюшку наладить! Они б целого войска стоили.

У князя Семёна свои заботы. Он прав, отряд посылать несподручно, богатырей лучше. Но лишиться Добрыни — личного телохранителя, который не раз спасал Ивана от неминуемой смерти, закрывал своим телом? Да вот зимой на охоте шатун было кинулся, разметал собак, сбил двух воинов и всплыл на дыбы над пешим Иваном. Тот рогатину упёр в землю, чтобы шатуна с маху положить. Да куда там! Зверь рогатину переломил, как хворостину. А тут Добрыня подоспел. Он всегда в кольчуге; схватил медведя сзади и опрокинул, успел нож выхватить засапожный. И зарезал зверя, аки Мстислав Редедю. Нет, с ним расстаться — что голым остаться.

— Поищи другого, — велел Иван Ряполовскому.

Но искать уже было некогда. Пришлось отправить Кирилла одного.


Отчина-то отчина, да иные наступают времена. Это Иван понимал. В отчине он хозяин, а в державе — государь. А даже в самом рачительном хозяине борются разум и своеволие. И не всегда побеждает разум. Так объясняли умные люди. Иван порой с ними соглашался, ибо по себе знал, как трудно сохранить меру, когда вдруг наплывает ярость или хочется куража. А потому, утверждали сведущие, надобно управлять не по обычаям или по прихоти, а по законам. Так ныне поступают многие самодержцы. И благоденствуют. Ивану тоже хотелось процветания своей державы. Но как трудно отказаться от привычного — вести дела по старине, как пращуры заповедовали. Да умно ли своеволие бояр обуздывать собственным своеволием? Клин клином хорошо вышибать, а зло злом?

Словно в ответ на эти мысли, в дверь всунулась голова Добрыми. Нагнувшись, чтобы не ушибиться о притолоку, сдерживая голос, телохранитель пророкотал, что прибыли бояре малого совета Патрикеев и Захарьин.

— Впустить, государь?

— Пусть подождут. Позови-ка сначала Никиту Беклемишева.

Голова рынды исчезла. В сенях Добрыня громыхнул таким басом, что скляницы в окнах зазвенели:

— Никитку Беклемишева пред светлы государевы очи-и!

Патрикеев и Захарьин — книгочеи и законники. Недавно Патрикеев похвалился, что раздобыл книгу древнего философа Платона «Государство». Отдал за неё пяток добрых ордынских скакунов. Ивану некогда читать многоумные книги, по этой причине он и в греческой молви не силён. Малая собственная начитанность будила в нём подозрительность и зависть к книжникам. Зачем тщатся быть умнее государя? Пусть-ка вот в сенях потолкутся книгочеи. Но тут же Иван подумал: Ванятку сей премудрости следует обучить. Сыну после него править. Ему знания понадобятся. Вдруг и на самом деле наступят времена, когда обычаи на законы придётся менять. Да вот беда, нет в Москве добрых переводчиков с греческого. Иван наказывал Холмскому, чтобы сведущего привёз грека. Привезёт ли?

Прибежал запыхавшийся дородный Никита Беклемишев. Согнулся в поясном поклоне, грузно сгибая чресла, шея кровью налилась.

— Эк тебя от обильных яств разнесло, впору засупонивать! — пошутил Иван.

Беклемишев отдышался, вытер горлатной шапкой раскрасневшееся потное лицо.

— Сыту, государь, от твоего сбережения пьём.

— Добра, стать, сыта?

— Добра, милостивец, ох добра!

— Небось, до сих пор по светёлкам сенных девок мнёшь?

Отшутился и Беклемишев:

— Не похоти, государь, ради, а размножения для! Новых воинов Руси много потребно.

— Смотри, всю мощь на них не трать. А позвал я тебя, Никитка, по службе, дабы ты татарскую молвь не забыл. Езжай-ка ты на посольский двор и выведай у крымского посла Девлет-мурзы, чего от нас Менгли-Гирей хочет. Слыхал, наших купцов в Кафе задержали?

— Слыхал, государь.

— Надобно нам стребовать от кафинского правителя, чтобы рухлядь купцов вернул. А то купцы сильно кручинятся, поруха им великая. Завтра явись-ка с Девлеткой в гостевую палату, Мамырёв выдаст тебе посольскую грамоту. Поедешь в Кафу. Разберись во всём на месте от моего имени. Ежли пригрозить надобно, пригрози. Ступай, да поспеши с отъездом.

— Всё сполню, государь.

Беклемишев вновь поклонился и вышел. После него по переходам вновь раскатился богатырский бас Добрыни:

— Патрикеева и Захарьина к государю-ю!

Следующее утро началось для Ивана с неприятного — со счёта между воеводами Бутурлиным и Одоевским. Явился «искать места» Иван Бутурлин — первый воевода левой руки.

Предстал он перед государем в полной воинской справе. Из-под распашного старинного плаща-корзна виднелся бехтерец, на седой голове шлем с еловцем, на боку сабля с еломанью[127]. Взгляд у воеводы мужественный, прямой, могучей фигуре под стать. Веяло от него спокойной удалью и той основательностью, которую Иван особенно ценил у воевод. Такой в бою не растеряется, всегда примет верное решение. Был Бутурлин знаменит тем, что однажды с двумястами ратников в бою под Старой Русой разгромил пятитысячную конную рать новгородцев. И сам в том бою зарубил пятерых ушкуйников, прорвавшихся было к воеводе. Иван дорожил старым воителем, считал его за человека большого ума, а вот, поди ж ты, голос Бутурлина дрожал от обиды, как у малого ребёнка, когда он заговорил:

— Государь, пришёл тебе челом бить. Не вели казнить, вели выслушать.

— Ну, ну, воевода, кого ж мне и слушать, коль не тебя. Реки невозбранно.

— Ведаешь ли, государь, о делах старых слуг твоих? С твоего ли веления Стёпку Одоевского назначили первым воеводой Большого полка? Иль то поруха дьяка Разрядного приказа?

— То моё веление.

— Не забыл ли, государь, обо мне? Стёпка Одоевский отстоит от своего отчича на шесть мест, а я от своего — на пять.

— И то ведают мои дьяки, — посерьёзнел Иван.

— Коль ведают, как же Одоевского назначили первым воеводою, а меня оставили на прежнем? Я верою и правдою служил тебе, отцу твоему... — Старик горестно склонил голову.

Иван не мигая смотрел на старого воеводу, а вместо него видел ветвистое древо боярского местничества, где каждая большая ветвь — отдельный род, размноженный, в свою очередь, на веточки семей, на которых листочки — братья, сыновья, дядья, племянники, — попробуй сочти их, попробуй дай каждому место точно по счёту! Ошибёшься, не так передвинешь — обида смертная, подозрение: вдруг его обнесли нарочно, с ведома государя. Коль так, от обделённого все отвернутся, перестанут ровней считать, ибо государю неугоден, станут обиженного «утягивать» и дальше, вниз. А это потеря чести. А в ней смысл службы и жизни воеводы. Вот трудность в чём: сие древо давно омертвело, а тронуть его нельзя, всё боярское местничество рассыплется. Тогда все служивые встревожатся, мол, ненадёжен государь, своеволен, не поискать ли службы на стороне — у другого великого князя аль у Литвы. Рано древо рубить. А надо. Честь-то бывает не по уму дадена! Неумелый и глупый часто впереди умелого да умного оказываются. Отсюда беды великие.

Случай с Бутурлиным неспроста возник. Воевода стар, и Иван, не посоветовавшись с боярами, решил: пора ему на покой. Но как старому воителю об этом объявить? Поэтому он и велел дьяку Разрядного приказа более молодого Стёпку Одоевского повысить, а Бутурлина оставить на прежнем месте. Авось сам догадается и попросится со службы. А он пришёл с обидой.

Иван попытался найти выход. Он помнил, что Бутурлин приравнен к Одоевскому, как «сын к отцу», то есть отделён от Одоевского всего двумя местами, потому что воевода левой руки — четвёртое место, как у старшего сына. Но поскольку Одоевский отстоял от своего отчича на шесть мест, а Бутурлин от своего лишь на пять, то полагалось при повышении Одоевского поднять и Бутурлина на одно место — на третье. Сделать его воеводой сторожевого полка.

Уф-ф. Сколь трудно дьякам Разрядного приказа составить список и никого не обидеть. Почти всегда возникают споры. Но нельзя с Бутурлина начинать. Промашка вышла. И Иван отступил. Поднялся с кресла, подошёл к воеводе, обнял его.