Хожение за три моря — страница 47 из 80

Именно последняя фраза дала, очевидно, основание Б.А. Успенскому предположить, что для Никитина вся Индийская страна была «нечистым местом» и что все рассуждения Афанасия, написанные в этой стране, были в глазах их автора заведомо «неправильными». Но сам же Б.А. Успенский справедливо указывает, что «нечистые» места означали в Древней Руси и некоторые «микропространства», связанные с повседневным бытом, где поминать имя Божье было неприлично – «баня, овин, болото, лес, распутье и т. д.»[1406]. Нам представляется, что, говоря о необходимости призывать имя единого бога «на всяком месте чисте», Никитин исключал именно эти «микропространства», а не всю землю, в которой он писал свою книгу. Иначе мы признали бы «заведомо неправильным» весь текст «Хожения», за исключением, может быть, первых фраз, приписанных по окончании записок и приезде в Литовскую Русь, и поставили бы самого Никитина в положение персонажа из известного греческого софизма – «Критянин утверждает, что все критяне – лгуны».

Несомненно, «Хожение» в глазах его автора было «правильной» книгой, отражающей его подлинные воззрения. Зачем Афанасий Никитин записывал некоторые тексты не по-русски? Вероятнее всего, причиной этого было то, что «Хожение» могло все-таки попасть к будущим русским читателям, а среди них могли найтись и такие, которые взглянули бы на кое-какие места в «Хожении» весьма косо. Какие именно? Иногда это были сугубо откровенные и мало пристойные замечания о вольных обычаях «черных женок». Но в ряде мест высказывались не вполне ортодоксальные взгляды и по религиозным и по политическим вопросам – например, об отсутствии в Русской земле справедливости. Записывая такие пассажи не по-русски, Никитин исходил из тех же соображений, которые побуждали его современника, кирилло-белозерского книжника Ефросина предупреждать читателя некоторых из переписанных им памятников: «Сего в сборе не чти (т. е. не читай в присутствии нескольких человек. – Я. Л.), ни многим являй»[1407]. Так же поступал и Никитин. Но зашифровывал он вовсе не то, что было «неправильным» с его точки зрения, а то, что было для него наиболее заветным. Тем большее значение приобретают рассуждения Никитина о широте понятия «правой веры» – Г. Ленхофф заблуждается, когда считает эти высказывания доказательством обращения Никитина в ислам, но сами по себе они бесспорно заслуживают рассмотрения и объяснения.

Для того чтобы понять мировоззрение, постепенно складывавшееся у Афанасия Никитина в «Индийской стране», необходимо постоянно учитывать обстоятельство, на которое мы уже обращали внимание: Никитин был в Индии «гарипом», неполноправным чужеземцем, одним из тех, кого даже не пускали внутрь бидарского дворца-крепости (Л, л. 447 а), метэком – если употреблять аналогичный греческий термин. И это – совсем не обычная позиция для русского писателя, не только в древней, но и в послепетровской Руси. Люди Древней Руси хорошо знали социальное неравенство и несправедливость, знали ужасы неприятельского нашествия – особенно с XIII века. Однако в своей стране они жили среди своих. Русь не была включена в состав Золотой Орды, подобно Средней Азии; ее северо-восточная часть находилась в вассальной зависимости от ханов, платила дань, подвергалась карательным экспедициям ордынцев, но русские на Руси всегда находились в огромном большинстве – «гарипами», метэками они не были. Поэтому и в литературе древней Руси тема метэкства, судьбы иноземца в чужой среде, встречается весьма редко.

Можно назвать, пожалуй, только один памятник XV века, где эта тема занимает существенное место. Это «Стефанит и Ихнилат» – перевод греческого басенного цикла, в свою очередь восходящего к арабской книге «Калила и Димна» (XI век). «Калила и Димна» тоже не была вполне оригинальным памятником – первоначальным прототипом ее была индийская (санскритская) «Панчатантра», но тема метэкства, «чужеземства», была в арабской версии резко усилена: сам составитель «Калилы и Димны» Абдаллах Ибн-ал-Мукаффа был метэком – персом, жившим под властью арабского халифа и казненным впоследствии за ересь. Основная тема первых двух глав «Стефанита и Ихнилата» («Калилы и Димны») – судьба Тельца – «травоядца» под властью «кровоядца» Льва; в связи с этим в книге рассказывается басня о хищных зверях, погубивших приблудившегося к ним «травоядца инородного» верблюда[1408]. Но «Стефанит и Ихнилат» был переводным памятником; в оригинальной русской литературе XV в. тема «инородного» чужеземца неизвестна. С повествованием, где русский выступает как одинокий бедствующий инородец в чужой стране, мы встречаемся уже в литературе Нового времени. Это – «Игрок» Достоевского, «Без языка» Короленко или парижские рассказы Ремизова.

Афанасий Никитин не только был иноземцем, «гарипом» – он, кроме того, в течение долгого времени не был уверен, что ему удастся вырваться из этого состояния и вернуться на Русь: «Горе мне окаянному, яко от пути истиннаго заблудихся и пути не знаю уже, камо пойду… Господи!.. Не отврати лица от рабища твоего, яко в скорби есмь… Пути не знаю, иже камо пойду из Гундустана…» (Л, л. 452 об., 454). Что же ему оставалось делать? Иногда он просто впадал в хандру и отчаяние: «А все черные люди, а все злодеи, а жонки все бляди, да веди (ведьмы – Я. Л.), да тати, да ложь, да зелие, осподарев морят зелием…» (Л, л. 446). Эти слова Никитина истолковывались разными авторами по-разному: Г. Ленхофф склонна была относить их к индуистам и видеть в них доказательство желания Никитина примкнуть к господам страны – мусульманам[1409]; Н.И. Прокофьев относит слова Никитина к «феодальным верхам и правителям Индии»[1410]. Приведенные слова Никитина непосредственно примыкают к его рассказу о бидарском базаре, где едва ли могли быть представлены преимущественно «феодальные верхи», да и вообще какая-либо одна группа жителей «Гундустана». Эти слова – не характеристика «индеян»: у Никитина, как мы увидим, вскоре завязались с ними иные, куда более человечные отношения, а просто выражение крайнего недовольства жизнью в чужой стране.

Но застряв в «Индийской стране» прочно, русский «гарип» не мог только ограничиваться выражением своей хандры и тоски по родине. Он неизбежно должен был начать смотреть на мир другими глазами – теперь уже не как представитель большинства населения, а как метэк. И тут он находил общий язык с другими неполноправными людьми «Гундустана»: «индеянами» – «кафирами», «язычниками», как именовали мусульмане индуистов. «…И познася со многыми индеяны. И сказах им веру свою, что есми не бесерменин – исаядениени (веры Иисусовой) есмь християнин, а имя мне Офонасей, а бесерменское имя хозя Исуф Хоросани. И они же не учали от меня крыти (скрываться) ни о чем, ни о естве, ни о торговле, ни о маназу (молитве), ни о иных вещех, ни жон своих не учали крыти…» (Т, л. 377). Это было тем более дорогим знаком доверия, что «индеяне», как отметил Никитин, «з бесермены ни пиют, ни ядят… а от бесермен крыются, чтоб не посмотрит ни в горнець, ни в еству. А толко посмотрит, ино тое ествы не едят» (Л, 448 об).

Но жить все-таки приходилось в стране, где правили преимущественно «бесермене». И Никитин вынужден был поступать, как поступает обычно метэк в иноземном окружении: именовался «нормальным», по-«бесерменски» звучащим именем «хозя (ходжа) Исуф Хоросани», заодно приписывая себе «нейтральное», хоть и не местное, но все же мусульманское, «хоросанское» происхождение (Хоросан – область в Иране). Сдвиги происходили не только во внешнем поведении «гарипа», но и в его психологии. Окружающая среда оказывала какое-то влияние на Никитина. Бахманидский мусульманский султан был могущественен, он вел – по крайней мере, в то время, когда Никитин жил в Индии – успешные войны с соседями. Чем объяснялись такие успехи? Современникам они казались грандиозными и неотвратимыми – человек Средних веков неизбежно думал в таких случаях о благоволении божьем. Неслучайно рассуждения Никитина о «правой вере» следовали за фразой, вырвавшейся у него после рассказа о военных успехах султана: «Такова сила султанова индейского бесерменскаго. Мамет дени иариа (Мухаммедова вера им годится)…» (Л, 456). Написав это, Никитин явно задумался: следует ли христианину так хвалить мусульманского султана и его веру?

Решение этой проблемы, предложенное Никитиным, имело отнюдь не только практически-деловой, но и серьезный философский смысл: недаром оно получило отражение в заключительной части его «Хожения», написанной позже основной части – уже тогда, когда Никитин решился отправиться на Русь[1411]. Но вопрос о «правой вере» все еще продолжал занимать его мысли. Уже в Средние века в Средиземноморье появился популярный «бродячий сюжет», использованный в XIV в. Боккаччо в «Декамероне». Султан Саладин, египетский султан и полководец XII в., отвоевавший Иерусалим у крестоносцев, спросил жившего под его властью еврея Мелхиседека, какую веру тот почитает истинной – иудейскую, мусульманскую или христианскую? Мелхиседек был человек мудрый и понял, что Саладин поставил ему ловушку: если он не отречется от своей веры, то будет обвинен в хуле на ислам. Он ответил султану притчей – о добром отце, который, не желая обидеть ни одного из трех любимых сыновей, оставил им в наследство не один перстень, дающий права на первенство в семье, а три одинаковых перстня: «То же самое, государь мой, да будет мне позволено сказать и о трех законах, которые бог отец дал трем народам…: каждый народ почитает себя наследником, обладателем и исполнителем истинного закона, открывающего перед ним путь правый, но кто из них им владеет – этот вопрос, подобно вопросу о трех перстнях, остается открытым»[1412]. Афанасий Никитин не читал Боккаччо, как не читал он, вероятнее всего, предисловия Ибн-ал-Мукаффы к «Калиле и Димне», где также содержалось рассуждение о невозможности установления того, какая вера истинная