– А где другие дервиши?
– Убежали. Один из них ранен в руку.
– А что случилось со мною?
– Эфенди получил удар сабли по голове. Эфенди схватил разбойника за руки, а Скотт-эфенди его застрелил. У эфенди сильно обожжено лицо.
И Энерли сразу почувствовал боль во всём лице. Под носом у него пахло жжёными волосами. Он поднёс руку к усам – их не было, тронул брови – брови тоже исчезли. Он понял, что произошло. Когда он катался по земле, схватившись с дервишем, их головы были близко одна к другой, и ожоги были результатом выстрела Скотта, спасшего его от смерти. Ну да это не беда! Волосы вырастут ещё прежде, нежели он успеет вернуться в Лондон. Вот удар сабли – это посерьёзнее. Может быть, из-за этого удара он не в силах теперь будет поехать на телеграф в Саррас. Во всяком случае, надо попробовать.
Но на чём ехать? – вот вопрос. На этой жалкой серенькой лошадке?
Она стояла тут же, опустив голову и согнув колени, видимо не оправившись ещё от утреннего происшествия. Разве на такой лошади сделаешь тридцать пять миль галопом? Разве можно, сидя на ней, соперничать с великолепными пони его товарищей?
Эти пони скачут быстро и замечательно выносливы. Да, выносливы. Но есть животные ещё более выносливые, чем пони. Это настоящий верховой верблюд. Вот если бы у него был такой верблюд, то он мог бы попасть на телеграф первым. Ведь Мортимер говорил, что на тридцатимильном расстоянии верховой верблюд может обогнать любую лошадь.
И тут в голове Энерли молнией пронеслась мысль. Он вспомнил слова Мортимера, что дервиши всегда делают свои набеги на этих верховых верблюдах. Дервиши ездят на верховых верблюдах: на чём же приехали эти два убитых дервиша? И вмиг позабыв о своих ранах, он бросился по направлению к скалам. Аббас последовал за ним, протестуя против внезапной прыти хозяина. Энерли спешил убедиться, увели ли бежавшие дервиши верблюдов, или же они заботились только о спасении собственной шкуры? Там и сям были рассеяны пустые патроны от пуль, и Энерли воочию увидел те места, где скрывались враги, обстрелявшие их лагерь под пальмами. Вдруг он чуть не вскрикнул от радости.
Невдалеке из ложбинки выглядывала грациозная длинная шея и изящная белая голова необыкновенного верблюда. Таких верблюдов он и не видывал. Это чудесное животное с лебединой шеей было так же похоже на вьючное животное, как кровный скакун похож на водовозную клячу.
Животное лежало под скалами. На спине у него висел мех с водой и мешок с кормом. Передние ноги его были по арабскому обычаю связаны около колен.
Энерли взобрался животному на спину, а Аббас снял верёвку. Верблюд поднялся, и с журналистом стало твориться что-то неладное. Его швыряло то к шее животного, то назад, и он хватался за что попало, лишь бы удержаться у него на спине, что ему наконец удалось.
И вот он сидит на скакуне пустыни. Животное было так же смирно, как и красиво, и стояло, поводя длинной шеей и большими чёрными глазами. Энерли привязал свои ноги к седлу, а затем схватил кривую палочку, которую ему подал Аббас. Поводьев было два: один повод шёл от ноздрей верблюда, другой – от шеи. Он тронул длинную шею палочкой, и в ту же минуту голос прощавшегося Аббаса ушёл куда-то далеко-далеко. Справа и слева затанцевали чёрные скалы и жёлтый песок.
Энерли ехал на верховом верблюде первый раз в жизни и сначала чувствовал себя довольно хорошо. Стремян не было, и вообще не было никакой точки опоры, так что приходилось прижиматься коленями к бокам животного. Он попробовал раскачиваться взад-вперёд, как это делают арабы, но ничего не вышло. На седле он также держался слабо. Как он ни старался утвердиться в нём, он непрестанно катался во все стороны, точно бильярдный шар на чайном подносе. Тогда он схватился обеими руками за седло, чтобы удержаться на нём, и сразу почувствовал себя лучше. А животное бежало своей быстрой бесшумной рысью, и Энерли, откинувшись назад, по временам подгонял его.
Солнце уже заходило за чёрные горы, и запад окрасился в светло-зелёное и розовое. Вечера на Ниле великолепны. Древняя тёмная река катит воды между чёрными скалами, но по вечерам даже и эти тёмные воды окрашиваются нежными небесными цветами. Блеск солнца, жар, стрекотание насекомых исчезли. Энерли, несмотря на боль в голове, наслаждался быстрым движением, а прохладный укрепляющий воздух освежал ему лицо и вливал новые силы.
Он взглянул на часы и быстро сделал расчёт времени и расстояния. Было более шести часов, когда он выехал. Дорога скверная, и немыслимо рассчитывать делать более семи миль в час. Дай бог поэтому поспеть в Саррас между двенадцатью и часом ночи. И затем телеграмма переписывается в Каире, на что нужно ещё два часа. Стало быть, по всей вероятности, его послание попадёт в редакцию не ранее двух или трёх часов утра. Может быть, его и успеют напечатать, но нет, вряд ли. В три часа утренняя газета уже готова, и стало быть – прощай карьера. Одно только было ясно Энерли, а именно, что он должен попасть на телеграф первым. Энерли хотел во что бы то ни стало попасть в Саррас первым, поэтому он то и дело прикасался палочкой к шее верблюда, и тот бежал всё быстрее и быстрее. Молодой журналист радовался: он был уверен, что обгонит своих товарищей.
Но за это удовольствие приходилось дорого платить. Он слыхал, что люди умирали на спинах верховых верблюдов, и знал, что арабы, приготовляясь в длинные путешествия, забинтовывают себя в полотно. В начале путешествия эти предосторожности казались ему ненужными и смешными, но теперь, двигаясь по горным тропинкам, он начинал понимать, что значит путешествие на верховом верблюде.
Его трепало из стороны в сторону, и скоро он стал чувствовать мучительную боль во всём теле. То у него болели плечи, то спина, то бёдра, то он чувствовал глухую, тяжёлую боль в рёбрах. Он пробовал переменить положение, но ничто не помогало, и он, стиснув зубы, решил, что скорее умрёт, а не бросит путешествия. Но все скорби были позабыты, когда вдруг при восходе луны он услышал впереди стук лошадиных копыт. Энерли понял, что обгоняет своих товарищей. Половина дороги была сделана, а времени было уже одиннадцать часов.
В маленькой хижине под железной крышей, в которой помещался телеграф Сарраса, аппарат работал без устали целый день. Стены её были голые, а вместо стульев стояли пустые ящики. Но несмотря на это, хижина находилась в постоянном общении со всеми странами Европы. Вспотевший от усталости телеграфист должен был целый день принимать военные телеграммы от весьма высокопоставленных лиц.
Французский министр-президент непременно хотел знать, как хартумский поход отразится на международном положении, а один английский маркиз уведомлял главнокомандующего о чрезвычайно важных осложнениях дипломатического характера. Шифрованные телеграммы чуть не свели телеграфиста с ума, ибо нет более тяжкого занятия, как принимать шифрованную депешу, содержания которой не понимаешь.
Да, в тот день европейская дипломатия усиленно работала, и работа её в виде шифровок передавалась в маленькую хижину Сарраса.
Только в два ночи телеграфист окончил огромную депешу и отворил дверь хижины, намереваясь выкурить трубку и подышать свежим ночным воздухом.
И вдруг перед хижиной остановился верблюд, а с него свалился человек, по-видимому мертвецки пьяный.
– Который час? – крикнул странный незнакомец.
Телеграфист хотел было сказать, что час такой, когда все пьяные должны спать в своих постелях, но благоразумно воздержался. Острить над людьми, одетыми в хаки, небезопасно. И он коротко ответил, что теперь раннее утро.
Странный человек ухватился за дверь, чтобы не упасть, и в отчаянии воскликнул:
– Два часа! Стало быть, всё пропало!
Столь несуразный ответ окончательно убедил телеграфиста, что незнакомец пьян. Голова его была перевязана выпачканным в крови носовым платком, лицо красное, и он стоял подогнув колени, как человек, окончательно обессиленный.
Наконец телеграфист начал соображать, что происходит что-то из ряда вон выходящее.
– Сколько времени идёт депеша до Лондона? – спросил незнакомец.
– Около двух часов.
– А теперь два. Стало быть, раньше четырёх депеши доставить нельзя?
– То есть раньше трёх.
– Раньше четырёх?
– Нет, раньше трёх.
– Но ведь вы же сказали, что теперь два часа.
– Да, но вы забываете разницу между здешним и лондонским временем. Примите во внимание разницу в географической долготе.
– Боже мой, так, стало быть, я могу ещё успеть! – воскликнул Энерли и, усевшись на ящике, начал диктовать свою знаменитую телеграмму.
И вот на другой день в «Ежедневной газете» появился огромный отчёт о событии на берегу Нила. Отчёт был разукрашен жирными заголовками. Что касается «Интеллидженс» и «Курьера», то их столбцы были так же белы, как и лица их редакторов. А в телеграфной станции Сарраса в то время, как Энерли диктовал свою депешу, случилось следующее. Около четырёх часов утра в Саррас прибыли два усталых всадника на двух разбитых лошадях. Остановившись в дверях хижины, они взглянули молчаливо друг на друга и бесшумно удалились. Ветераны прессы поняли, что в жизни бывают случаи, когда английский язык бессилен.
Кошмарная комната
Гостиная Мейсонов имела весьма странный вид. Одна её сторона была обставлена с большой роскошью. Широкие мягкие диваны, низкие уютные кресла, изысканные статуэтки и дорогие портьеры, висевшие на декоративных каркасах из металлических конструкций, служили подходящим обрамлением для красивой женщины, хозяйки всего этого великолепия. Мейсон, молодой, но богатый делец, явно не пожалел усилий и средств, чтобы удовлетворить каждое желание и каждый каприз своей красавицы-жены. И то, что он поступил так, было вполне естественно: ведь она стольким пожертвовала ради него! Самая знаменитая танцовщица во Франции, героиня десятка пылких романов, она отказалась от блеска и удовольствия своей прежней жизни, чтобы разделить судьбу молодого американца, чьи аскетические привычки составляли такой разительный контраст с её собственными. Пытаясь возместить ей утрату, он постарался окружить её всей роскошью, какую только можно купить за деньги. Кое-кому, наверное, могло показаться, что с его стороны было бы тактичнее не выставлять этот факт напоказ и тем более не афишировать его в печати, но, если не считать подобных своеобразных чёрточек характера, он вёл себя как муж, который ни на мгновение не переставал быть любовником. Даже присутствие посторонних зрителей не явилось бы помехой для публичного проявления его всепоглощающей страсти.