Хозяин дома — страница 25 из 38

ра опять дул мистраль, она поднялась тихонько, глядит — опять же окна светятся, и заметно — тени движутся, кто-то ходит. Ну сами знаете, женщина: наутро не утерпела и рассказывает про это мужу, зятю моему. Он ей говорит: «А ты-то сама? Чего тебя понесло среди ночи в окно глядеть?» В общем, разругались. И надо вам сказать, это у них бывает чаще, чем… Я еще и поэтому хожу с Фернаном на охоту — стараюсь его вразумить… Назавтра она и пошла жаловаться, рассказала, как да что, вся деревня так и порешила: мол, в Лоссане никогда не спят. Утром почтальон принес ему заказной пакет, надо расписаться, а он уж в таком виде… И пошли толки да пересуды, ославили его — дальше некуда. Понимаете, к чему я клоню… То, другое… Выйди-ка в халате, встрепанный, люди мигом скажут — ага, скот, вымотался… слышали бы вы, в словах не стесняются, как поднимут на смех… Он говорит: вы, мол, меня извините, я заработался допоздна, — а почтальон, уже в дверях, бормочет: «Знаем мы эту работу…» Этот, лоссанский, с министром почты приятели. И он хлопотал, чтоб нашему почтальону дали наконец малолитражку. До сих пор этой малолитражки не дождались… Ну и ежели тот с утра зеленый, почтарь про него уж такое наговорит…

Дома — деревянные швейцарские домики, бревенчатые амбары — потрескивают и поскрипывают, рассыхаются от тепла балки чердаков. По ночам в таком доме слышишь: стонут корабельные снасти, шумит лес. Лоссан — груда камней, не будь ветра, здесь царила бы тишина. Но круглый год по ночам поднимается ветер. Здесь назначают друг другу свидание северный ветер, что налетает с океана, пробиваясь меж горбами Севеннского хребта, и яростный мистраль, расходившийся над сверкающими скалистыми берегами Роны. Да, они встречаются именно здесь, думаю я, когда со скрежетом ошалело вертится железный флюгер и кружат во дворах внезапные вихри, раскачивая сосны и свистя в проводах. Ветер — это голос тишины. И когда движением руки я возвращаю дом свету и, надеюсь (если бы, если бы!), миру и покою, когда я окидываю все вокруг испытующим взглядом, на смену одному противнику приходит другой, на смену тьме — ветер, и все начинается сначала. В темноте я не слыхал, как скрипят все эти двери, как раскачиваются на цепочках и ударяются о стены крюки, как врываются сквозняки в щели над порогами и задыхается вода, сдавленная узкими трубами. И теперь я кидаюсь то туда, то сюда — надо скорей прощупать, закрыть плотнее, привинтить, закрепить, подпереть, всеми силами поддержать дом, помочь ему устоять перед недобрыми чарами ночи.

Ну и работенка! Какие силы бушуют вокруг меня, какое злобное коварство таится в минутах затишья, как изобретательны и многолики шумы! Голова моя раскалывается на части. Нужна передышка — хоть на миг остановиться, вслушаться или, может быть, оглохнуть, сам не знаю. И вот я в кухне — тут холодно, пахнет давней стряпней — стою перед холодильником, его тоже трясет, и отмеряю себе толику спиртного: без выпивки дозорные засыпают. Выхожу. Возвращаюсь. Хлебни еще, моряк! Наконец-то во мне все утихает. И я вновь поднимаюсь на капитанский мостик.


Нет, я не возомнил себя капитаном, и, однако, под ногами у меня скрипит и содрогается корабль. Я не считаю себя зодчим и, однако, чувствую: расстановка стен, разделение пространства, закон переходов и преград даже ночью ткут вокруг меня сложную сеть поступков и зависимостей, которую я неделю за неделей запечатлевал в камне Лоссана. В этом отстроенном заново доме жизнь моя и моих близких по моей воле отлилась в определенную форму. Сейчас темно. Каждый спит и видит сны там, где я пожелал. Мои ошибки стали отныне холодом или теплом, шумом или тишиной, всем тем, что проникает в их сны и населяет эти сны видениями. Окна вздрагивают под ударами ветра: рамы пригнаны кое-как, стекла дребезжат; я не уберег комнаты от сквозняков, по ним проносятся вздохи и посвисты. Мои прихоти и промахи стали жизнью, она будет длиться, меняться, куда более прочная и долговечная, чем все грезы, что ее породили. Как же поступают другие? Как отваживаются они воздвигнуть среди поля четыре стены своего жилища и разместиться в нем? Как не страшатся развязки драмы, ведь отныне она развивается сама собой, не подчиняясь им? Как говорят без трепета: «Вот мой дом; я сам задумал его таким, сам все рассчитал; от начала до конца я следил за его постройкой; и здесь я счастлив…»? Можно ли заставить тех, кого любишь, поломать все прежние привычки и подчинить их новым движениям и поступкам, выбрать для них новый горизонт, впустить в тайники чужой души разрушительную силу, скрытую во всяком доме, который, как говорится, только что СООРУЖЕН?

Я не возомнил себя капитаном, и однако, судно идет навстречу буре. Сегодня вечером небо на западе побагровело; соседи предсказывали ветер, и вот ночь выпустила его на волю. Валы ветра прокатываются по крыше. Он яростно набрасывается на корабль со всех сторон, измеряет прочность всего, что ему сопротивляется, опять и опять упрямо идет на приступ.

Я ходил проверять запоры на дверях и на окнах. Напрасный труд. Весь летний зной сегодня вечером преобразился в злобные ледяные струйки, они украдкой просачиваются в дом, проскальзывают в каждую щелку, набрасываются на корпус корабля, безошибочно находят каждое слабое место. Совсем недавно я поднялся весь в испарине, разнеженный теплом постели и лета, — и вот стою недвижно у подножия лестницы и весь дрожу, вслушиваюсь в разноголосый шум, всем существом своим ощущаю, как хрупка и вместе с тем прочна эта посудина, проходят еще минуты — и я смеюсь. Чем больше ярится мистраль, тем неудержимей я ликую. Все-таки я укрепил плотину; я дал старому дому опору, теперь он устоит против разгула двух стихий — страха и ветра; я стою в сердце моей крепости, я сильнее всех. Близкие мои спят, защищенные тоннами камня, железа и дерева. И разве их сон не моя победа? Разве я смеялся бы, не будь я хоть отчасти победителем?

На миг останавливаюсь перед дверью Беттины. Нет, бесполезно. Вхожу к мальчикам: губы Ролана приоткрыты, во сне он ни разу не шелохнется — так он спит с колыбели, меня всегда это поражало. Робер сопит, ворочается, я укрываю его, шепчу что-то успокоительное.

Возвращаюсь к себе; видно, Женевьева проснулась, когда я уходил, и взялась за книгу, дожидаясь моего возвращения. Лампочки, горящие в изголовье, отбрасывают желтоватый свет на гладкое дерево мебели, порой блики света вздрагивают от бешенства бури. Женевьева поднимает глаза, улыбается.

— Опять ходил дозором? — говорит она. — Итак, стража не дремлет?

Люди, мосье, сразу чуют притворство. Мой зять — он в этом разбирается — всегда говорит; может, они и просты, да их не проведешь. Я это в делах каждый день замечаю. Нынче никому очки не вотрешь. Всякий понимает, что добротное, а что липа. Но уж эти, извините за выражение, пересаливали. Я нагляделся — приедут, бывало, агенты по недвижимости из Марселя, из Монпелье и уж так стараются пустить пыль в глаза: мне — мол, поперек не суйся, я первый это дело застолбил; им — хотите, мол, берите, не хотите — не надо, у меня еще трое с руками оторвут… А здешние только посмеиваются. Пойдут они к нотариусу и раз, и другой, а я не тороплюсь… Знаете, как говорил маршал Фот: всякое излишество… Короче говоря, боюсь, в Лоссане они кой в чем пересолили — понятно, не во всем, построено-то на совесть, спору нет, а вот в пустяках. Видно, пустяки они больше всего к сердцу принимают. Говорил я вам про случай с деревом?

Паралич, который разбил собаку в ту июльскую ночь — душную, грозовую, полную криков и слез, в ночь, что началась безалаберно, шумно, пьяно, а закончилась взрывом чего-то вроде отеческой нежности (и я знаю, многим это показалось бы смехотворным), — коварное нападение недуга, тайными нитями связанное с нашей жизнью в Старом доме, с нашим отсутствием (мы погрешили против самих себя и своего добровольного затворничества), — как же мы не поняли, что все это предзнаменования? Слишком рано мы вообразили, будто все это было и прошло.

Нельзя любить старые дома, издавна кем-то обжитые углы, землю с долгим и сложным прошлым — и не верить в приметы. Не веря в приметы, нельзя любить ни сны, ни полночные бдения. Я люблю не спать ночами, бодрствовать и ждать, ибо ночи полны своей потаенной жизнью. Люблю повиноваться велениям мест и предметов. Люблю невнятные послания старых писем и книг, люблю в часы бессонницы прислушаться к воспоминаниям комнат, которые повествуют о рождениях и о смертях. И люблю признаваться в своих суевериях и страхах. Люблю подхлестнуть норовистую лошадь, когда она пугливо упирается и не желает брать воображаемый барьер.

У моей страсти, страсти хозяина обладать собственностью, есть своя солнечная сторона — сады, дети, фонтаны — и сторона ночная. Ее порождает сходство между лицами и портретами, ощущение, что это уже было, что когда-то я это уже видел. «Чувство однажды пережитого?» — скажете вы. А быть может, чувство, что однажды это уже похоронено?..

Изломанные рамки, прерванные нити, яростная, осязаемая несомненность снов — я верю страхам, которые вы во мне пробуждаете. Помните первый день, черную тварь, застывшую в багряном свете заходящего солнца, тварь цвета яда, которая встретила нас в час цвета крови? Словно где-то у кого-то — конечно же, совсем близко от нас, быть может, у мертвеца под могильной плитой — вырвался пронзительный крик… словно чей-то голос шепнул мне на ухо… мог ли я не услышать?

Признают ли нас здесь? Принимают ли, терпят ли? Разве не захлопывает ветер дверь у пас перед носом? Быть может, завтра обрушится степа? Быть может, в зеркале отразится совсем не то, что перед ним происходит? Быть может, мы перестанем откликаться, когда нас назовут по имени? А что если ласточки покидают свои гнезда? Если сохнут корни самшита и сосен? Уверены ли вы в конечном счете, что мир вас приемлет? Что он вас любит? Пожалуй, вы слишком многого хотите.

Говорю вам: далеко не все приметы к добру. Если судьба хмурится, как небо в тучах, надо судьбу заклинать. Пить — этого слишком мало, мой друг. Полька скулила ночью, в темноте, а мы где были? Чем занимались? Какие такие великие проблемы требовали нашего внимания, разве они важнее, чем зов и жалоба самой обыкновенной собачонки? Вот так и обрушивается на дом проклятие. Печать холода, несчастья, Как вам это объяснить, если вы сами не чувствуете?