Беспрестанно сверкали молнии, гремел гром, — казалось, земля раскалывается на части.
Глядя на увлеченных работой Черепановых, никто не ушел с дорожки. Ливень не в состоянии был прогнать людей. Мокрые, возбужденные, они укладывали шпалы.
Постепенно уползла туча, вслед за нею над полем пронеслись последние косые потоки дождя. И, как бы на прощанье, от края до края горизонта ослепительно блеснула зигзагообразная молния, ударил и рассыпался гром. Чудовищной невидимой силой разбросало по полю сложенные чугунные колесопроводы, и гроза, как укрощенный зверь, стихая, смолкла в горах…
Дождь утих, брызнули солнечные лучи над заводским прудом; упираясь одним концом в заливные луга, а другим — в Кержацкий посад, засверкала радуга. Запели птицы, повеселели травы, заблестела изумрудами близкая березовая роща.
Шлепая по лужам босыми ногами, через поле бежали женщины и ребятишки.
— Против бога пошли! Гляди, как шибануло! — кричали кержачки.
Никто на них не оглянулся, каждый делал свое дело. Ефим еще старательнее забивал гвозди, легонько позванивали рейки. Мокрый и веселый Мирон, завидя старух, вскочил и закричал озорно:
— Чего раскричались, милые! Это господь бог послал с небес кузнеца для прокладки колесопроводов. Чуяли?
Морщинистая, сгорбленная бабушка с клюкой в руке постучала по рейке, уселась рядом на шпалы и горько заплакала.
— Чего ты, голубушка? — ласково, не злобясь, спросил Ефим.
Она взглянула на механика зоркими глазами и, улыбаясь сквозь слезы, призналась:
— Сама вот не знаю, как быть: то ли радоваться, то ли плакать?
— А ты и поплачь и порадуйся за всех нас! — присоветовал Мирон.
— И то верно! — согласилась старуха. — Приходил с покосов Ушков, все стращал: «Гляди, через поле змей пойдет!» А как шибануло, ну и подумала я: расказнил господь грешников. Ан нет! Целехоньки! Выходит, для прилику поворчал и смилостивился. Ну как тут быть?
Она подперла щеку костлявой рукой и умильно посмотрела на Ефима:
— Эх, и постарел ты, Алексеич! Гляди, паутинки в бородушке засветились. Господи, как скоро времечко летит, словно красное летечко проходит… А ты не сердись, мы ведь бабы. Что наставник скажет, ту погудку и тянем! — сказала она добродушно. — Скоро ли твой змей-горыныч за рудой полетит?
— Теперь скоро! — миролюбиво ответил Черепанов.
Солнце снова жарко пригревало, от одежды валил пар. Мирон с размаху ударил по рейке и засмеялся:
— Поет, чугунная душа! Радуется!
Воздух стал чист и прозрачен. Постепенно угасла радуга. Только кудрявые березки все еще сверкали крупными каплями влаги. Бодро и хорошо работалось…
Аккуратный повытчик выйской конторы в очередной двухседмице сообщал в Нижний Тагил: «Прочие постройки по случаю страдного времени все остановлены, кроме как некоторые переправки происходят у пароходного дилижанца, и строится для оного чугунная дорога по Выйскому полю, где и обращается рабочих своих до 26 человек».
«Сухопутный пароход» был построен. Он стоял среди двора за высоким забором. Возвышалась длинная труба, сверкали бронзовые части. Отец и сын много раз проверяли, осматривали его и целыми часами любовались своим детищем. Исполнилась их мечта! Много мучительных дней, беспокойных терзаний осталось позади, однако и сейчас Черепановых не покидала тревога. Отец и сын скрывали ее друг от друга: машина ждала последнего испытания. Отец волновался главным образом за сына.
«Пойдет она, волю принесет Мирону! Ему еще много жить и работать!» — с надеждой думал Ефим Алексеевич.
В последнюю ночь перед испытанием он не сомкнул глаз, ворочаясь, все думал о «сухопутном пароходе». В глухую полночь, когда все уснули, старый механик неслышно поднялся с постели, быстро оделся и босой вышел из домика.
Стояла ясная сентябрьская ночь. Над Тагилом сиял месяц, в старом демидовском парке, залитом призрачным светом, тихо шелестели деревья. С гор лился свежий ветер, а в низинах клубился туман. Черепанов медленно побрел по улице.
В темном небе мигали частые звезды. Осень напоминала о себе: то зашуршит под ногами палый лист, то обдаст холодной крупной росой задетый кустик. Тихо. Только на Гальянке в низеньких оконцах мельтешат три огонька да лениво перебрехиваются псы. Темным шатром впереди возвышается гора Высокая.
Сердце застучало учащенно: вот и забор, а за ним — машина! Ефим Алексеевич бесшумно подходит к воротам и, томясь, молчаливо стоит перед ними. Он вглядывается в щель, видит залитый лунным светом двор, посреди которого, опершись на палку, стоит старый дед Потап. Опустив голову в бараньей шапке, он добродушно разговаривает с кудлатым псом.
— Ты да я, старина, — две живые твари тут! — глухо рассуждает старик. — А кто в трубе сидит, и не разберешь: может, бес, а может, разум?
Пес Лохматка повизгивает, трется о ноги старика. Ветер проносит облачко, на мгновение закрывает месяц, а затем снова все сияет: росистые травы, лужи с водой, заводский пруд. Но приятнее всего, изумительнее всего кажется Ефиму убегающая в зеленую дымку чугунная дорога. Завтра по ней пойдет «сухопутный пароход».
А сердце колотится сильнее. Знает Ефим Алексеевич, что все добротно сделано, все пригнано и много раз испытано, но тревожные мысли не дают покоя.
Дед Потап зевает и говорит псу:
— Большой разум имеет рабочий человек! Он и горы рушит и диво-дивное творит. Эх, Лохматка, оберегаем мы с тобой, может быть, такое, от чего простому человеку светлее станет жить!..
Пес вдруг почуял человека и разразился хриплым лаем. Старик встрепенулся и закричал:
— Эй, кто тут бродит? Проходи дале, штрелять буду!
— Дед, открой-ка! — отозвался Черепанов.
Собака пуще залаяла. Сторож засуетился, подошел к воротам и брякнул запором.
— Проходи, проходи! — ласково позвал он механика. — Ты что ж, Ефим Алексеевич, полуночничаешь?
— Не спится, дед. Тревожно на душе! — признался механик.
— Сам понимаю, милок. Дело такое, чуешь, выходит: на всю Расею, на весь свет чудо откроешь. Я и сам чуток не в себе. Дивно! Ну, иди, иди, погляди на свое детище!
Чтобы не смущать Черепанова, он отошел к воротам, присел на скамью и стал заправлять трубку. Потянуло махорочным дымком, дед крякнул и задумался.
Ефим Алексеевич долго ходил вокруг своей машины, всматривался в нее, улыбался и ласково гладил металл шершавой рукой. «Пароходка» казалась ему живым существом, частью его души, и, если бы поблизости не сидел дед Потап, Черепанов непременно сказал бы ей два-три хороших слова. Он поднялся на площадку машиниста, погладил отливающие синевой стальные рукоятки и не удержался, прошептал:
— Эх, сивка-бурка, вещая каурка, выручай!..
Старик выкурил трубку, подошел к Черепанову:
— Все не налюбуешься, все еще тревожишься, Ефим Алексеевич? Это, милок, хорошо, очень хорошо, когда человек тревогу на душе за дело свое носит!.. Иди-ка ты спать, завтра ведь день какой! — напомнил он. — Вишь, стоит, словно сил набирается! — кивнул он в сторону машины. — Эх ты, змей-горыныч! — добродушно сказал он.
Оба они еще долго стояли и любовались «сухопутным пароходом».
— Ну, иди, иди! — заторопил старик механика. — Иди, усни чуток!
Черепанов тихо побрел к дому. Все так же ярко светила луна. Он осторожно скрипнул калиткой, и навстречу ему с крылечка поднялся сын. Отец слегка смутился, но сказал ласково:
— Ну, Миронушка, готовься, завтра поведешь пароходку!
— Нет, батя, машину вести тебе! — сердечно отозвался сын и проникновенно посмотрел в отцовские глаза; он без раздумья уступал честь отцу.
— Не спорь, сынок! — перебил шепотом Ефим Алексеевич и посмотрел на оконца: «Не проснулась бы ненароком старуха!»
Мирон догадался о тревоге отца и сказал тихо:
— Ты думаешь, она спит? Да матушка больше нашего тревожится, только виду не подает. Батя, повесели ты материнское сердце, веди сам машину!
Отец тихо вздохнул и стал подниматься на крылечко.
— Эх, ночка ясная! — вдохновенно прошептал он и скрылся в сенцах.
Мирон тихо пошел за отцом. Словно заговорщики, они неслышно разделись в потемках и улеглись.
Пропели первые петухи, предвестники утра, а старый механик все еще не спал. В оконца зеленовато-мутным потоком вливался лунный свет и растекался по дорожке.
Распахнулись настежь ворота, и прямо от них стрелой уходила чугунная дорога. У навеса стоял, дымясь и шумно вздыхая курчавым паром, «сухопутный пароход». Вдоль колесопроводов колыхалась шумная пестрая толпа, в которой суетились не только свои, демидовские, но и пришлые люди из окрестных заводов и горных селений. Прибрели серые, мхом поросшие старики. Из дальних скитов кержаки привезли старицу Марфу. У коновязей позванивали бубенцами кони, выстроились в ряд экипажи, бегунчики, таратайки, — все заводские конторы опустели. Управляющие, приказчики, повытчики, полицейщики во главе со становым, усатым, заплывшим жиром Львовым толкались у машины. Ждали появления Александра Акинфиевича Любимова.
На дорогу, которая тянулась рядом с чугункой, высоко неся голову, оглашая поля ржанием, вымахнул запряженный в легкий тарантас серый в яблоках жеребец: кожа на нем отливала серебром. В тарантасе в синей поддевке и в картузе важно сидел Климентий Ушков. Вытянув длинные руки, он придерживал иноходца. В толпе залюбовались ушковским выездом.
— Огонь-конь! — хвалили опытные коногоны серого. — Прытчей и легче его нет на всем белом свете!
А Ушков все больше горячил лихого. Конь дугой выгибал лебединую шею, высоко выбрасывал ноги, гарцевал. В толпе женок с Кержацкого конца с умилением глядели на породистое животное:
— Святая скотинка!..
— На таком сам Егорий небось скакал…
— Ах, батюшки, резвый бегунок!
Среди женок выделялась сухая высокая старица Марфа. Она держала в руках что-то, накрытое белым рядном. Сурово сжав тонкие губы, скитница мрачно смотрела вдоль чугунной дороги…
Мирон стоял на площадке машиниста. Отец и мастеровые держались подле фургонов, прицепленных к машине.