Они думали об ограничениях.
— Хорошо здесь, — сказал адвокат. — Но стоит мне осознать, что дверь заперта, как я начинаю завидовать тому, кто ходит по палубе, разминая ноги.
Как только он сказал это, выстрел потряс корабль.
— Пушечный выстрел! — сказал Хельвен.
Мария Ерикова не дрогнула.
— Вот, — сказал ей Хельвен. — поделом вам. Сдаётся мне, началось приключение.
Профессор вскочил.
— Что это? Что вообще случилось?
Что касается Леминака, то он тщетно пытался разглядеть в иллюминаторе, что происходит снаружи.
От второго выстрела затряслись стаканы и чашки.
— Но это морское сражение, — сказала Мария.
— Берегитесь абордажа, — улыбнулся Хельвен.
Леминак пробормотал, бледнея:
— Но я ничего не вижу, ничего… так, немного дыма!
Что касается профессора, то он зашагал по салону:
— Это непостижимо, непостижимо. Такой воспитанный человек!
Наступила тишина.
Послышался свист, зазвенела цепь. Корабль замедлил ход и, наконец, остановился.
— Остановились. В открытом море…
— Там другой корабль, — сказал Леминак, — и он швартуется. Но я не могу разглядеть его нос.
Он попытался открыть иллюминатор. Это оказалось невозможным: он был надёжно заперт.
Над собой пассажиры услышали звуки тяжёлых ящиков, которые куда-то волокли, свист — всю эту суматоху они никак не могли объяснить.
— У меня чувство, — сказал Хельвен Марии, — что хозяин «Баклана» занялся пиратством.
— Дитя, — сказала она. — Вы всё ещё верите в приключенческие романы?
Снова наступила тишина. Корабль снова двинулся в путь. Прошло около часа.
Из-за двери донёсся голос Ван ден Брукса, его бронзовый голос:
— Этим вечером экипажу двойную порцию тафии!
И дверь открылась…
Часть вторая. Ночи на «Баклане»
Глава VI. Рассказ доктора. Тетрадь в красном сафьяне
В это осеннее время в убаюканных ароматом его садов и деревьев окрестностях по вечерам вверх тянулись перила, чуть замедляя его аккорды.
Этим вечером ужин был менее оживлённым, чем обычно. Четверо пассажиров всё ещё обдумывали странные происшествия дня, и Леминак долго и тщетно пытался завести разговор, который оставался вялым, несмотря на превосходство блюд и сырых продуктов. Ван ден Брукс с совершенством справлялся со своей ролью хозяина, незаметно наблюдая за порядком приёма пищи, и стоял перед Леминаком. Профессор был склонен к сдержанной вежливости, ибо он не простил торговцу того, что тот запер дверь салона на ключ.
«Это, — размышлял Трамье, — неправильно. Я бы не вышел, но дверь должна была остаться открытой.»
Мария Ерикова уголком глаза наблюдала за Хельвеном. Она не могла остаться равнодушной к обаянию этого молодого человека, лицо которого сохраняло юношескую внешность. Но, несмотря на это, кокетничая и осознавая свои преимущества, она догадывалась о впечатлении, которое произвела на художника своей красотой, она находила ускользающим, неуловимым и, в нарушение всех обязанностей, иногда погруженным в мечтания того, с кем она хотела познакомиться поближе. Этим вечером мечтания должны были быть особенно соблазнительными, ибо Хельвен не отрывал взгляда от своей тарелки и, как ей казалось, очень невежливо поступал, не говоря ни слова своей соседке. Она повернулась к Леминаку и принялась расточать льстивые речи: адвокат, не промахнувшись, угодил прямо в ловушку.
— Я не могу забыть, — сказала она, — слушания, на котором Вы защитили эту несчастную Софи Соливо, ложно обвинённую в убийстве своего мужа и ограблении своего любовника. Может ли женщина быть способной на такую низость? С мужем это ещё куда ни шло. Но с любовником?
— Я, — сказал адвокат, — ни на мгновение не усомнился в её невиновности. Софи была слишком хорошенькой, чтобы быть виновной, и судья думал так же.
— Вот в чём заключается человеческое правосудие, — прошептал Хельвен, которого проделка Марии вывела из себя и который вдруг почувствовал, что так воспылал ненавистью к адвокату, что готов был обжаловать фосфорной кислотой.
— Правосудие, — сказал Ван ден Брукс, — тем хорошо, что оно не царствует на земле. С ним не было бы любви. Во всяком случае, люди этого не желают.
— Я с этим не согласен, — отрывисто сказал профессор. — Любовь к ближнему…
— …Начинается с несправедливости, — закончил Ван ден Брукс. — Не сомневайтесь, дорогой мой профессор. Правосудие идёт от разума, и любви нечего делать возле этой сухой, раздражительной и уравновешенной особы; она — её самый заклятый враг.
— Конечно, — горько сказал Хельвен, — ибо мы не любим того, кто нам досаждает.
Мария Ерикова была удовлетворена. Она возразила:
— Вы полагаете, что любовь так абсурдна?
— Хельвен прав, — сказал Ван ден Брукс. — Если бы любовь не была абсурдна, то это была бы уже не любовь. И чем любовь абсурднее, тем она крепче. Нелепая любовь очень сильна.
— Тем более, — заметил Леминак, — что любовь нелепа по определению. Не так ли, мадам?
— Простите? — сказала Мария Ерикова, которая психологически тихо говорила с художником.
По предложению Ван ден Брукса все вышли на палубу.
— Не надо спать, — сказала Мария. — Ночи так прекрасны.
— Давайте бодрствовать, — сказал Хельвен.
— Давайте бодрствовать и говорить, — сказал Леминак. — Давайте рассказывать истории.
— Какие истории? — спросила Мария.
— Любовные истории, конечно же.
— Увы! — сказал Ван ден Брукс, — есть только одна история. Её рассказывают уже две тысячи лет.
— Неверно, — сказал профессор. — У меня сохранено несколько.
— Ба! это та же история… разные её варианты.
— Не верите, — настаивал Трамье. — Иногда случаются удивительные вещи.
— Даже с учёными? — иронически спросила Мария.
— Даже с врачами. Есть, например, вещь, которую я никогда не понимал: это любовь к уничижению.
— О! о! — иронически сказал Ван ден Брукс. — В этом хорошо разбирался Захер Мазох.
— Это не совсем так, — сказал доктор. — В моём чемодане был документ…
— Я знаю сюжет, — вставил Ван ден Брукс. — Вся эта любовь основана на необходимости страданий и инстинкте унижения.
Под звёздным сводом неба голос звучал странно.
— Унижения, — повторил он. — Может быть, даже сила потребности опуститься, чтобы полюбить. Человек не полюбит людей, пока не опустится до их уровня, а женщина, пока не опустится до уровня своего любовника, не почувствует его обаяния.
— Но… — сказал врач.
— Действительно, это ещё не всё, — продолжал торговец. — Есть люди, для которых страдание и унижение являются условиями любви.
— Увы! да, — сказал Трамье; — теперь я знаю это. Но я клянусь, что, раз Вы говорите такие вещи, вы знали моего несчастного друга и пациента Флорана Мартена.
— Нет, — сказал Ван ден Брукс, — но я знаю людей.
— Можем ли мы, — спросила Мария, — узнать содержание этого документа, настолько интересного, что вы носите его в своём чемодане?
— Увы! Мадам, это грустная история: дневник человека, который жил двойной жизнью и терзаниями.
— Он умер? — произнесла русская.
— Он умер, да, мадам.
Воцарилась тишина; Мария Ерикова снова заговорила:
— Можем ли мы знать, в чём была его беда?
— Я могу, — сказал доктор, — зачитать вам несколько отрывков из своего дневника, в которых излагаются основные эпизоды его жизни, ставшие причиной трагедии. Но это будет долгим чтением…
— О! я вас умоляю, — попросила русская.
— Мы вас просим, — добавил Ван ден Брукс.
— Допустим, но я, возможно, не успею закончить этой ночью.
— Продолжите завтра, — сказал Хельвен. — Ночи располагают к бодрствованию.
Трамье удалился и вернулся через некоторое время, держа в руках тетрадь в тёмно-красном сафьяновом переплёте. Он сел, словно за кафедру, и стал произносить глубокомысленную речь:
РАССКАЗ ДОКТОРА
В этот день, примерно год назад, когда я заканчиваю свой завтрак, раздаётся звонок.
Звонок — вещь слишком банальная и не стоит считать её небесным предупреждением. Во всяком случае, я не считаю их ни знаками, ни провиденциальными или же дьявольскими предупреждениями. Моя культура строго научна; в ней нет места религии. Я врач, и даже более того — психиатр. В ней нет места чуду, особенно в человеческой душе. У меня свободный дух.
Закончив завтрак, я, по английской моде, наслаждаюсь строгой дозировкой half and half в одну пинту. Мой желудок уравновешен, как и дух. Никакой диспепсии, никаких кошмаров, никакой метафизики. Я курю трубку и ещё чувствую светлую упругость табака под большим пальцем, когда слышу звонок в дверь.
Июньское солнце потоками заливает и утапливает в своих сверкающих кристаллах всё вокруг. Каштаны струятся. Я ещё вижу их вырезанными на одностороннем стекле.
Тем не менее, звонок беспокоил меня. Он неприятно грыз пищеварительную тишину тянувшегося передо мной времени. Я боялся скуки. Что я знаю об этом? Иногда, на полсекунды, я чувствовал, как роятся расплывчатые вещи, не поддающиеся, во всяком случае, анализу со стороны здорового духа.
Дверь открылась. Держа свою кепку в руке, вошёл слуга Флорана Мартена.
— Мадам спрашивает месье доктора. Немедленно.
— В чём дело, Жак?
— Горе, месье, очень большое горе.
— Флоран болен?
— Он умер.
— Умер? Отчего? И когда?
— Не прошло и получаса. Месье пустил пулю из пистолета в голову. Он спит на диване в кабинете. Когда мы нашли его, он был наполовину мёртв, потому что его рука дрожала…
Он подал мне шляпу. Я запрыгнул в автомобиль, следуя за Жаком, который заговорил молитвенным тоном:
— Мадам велела немедленно послать за г-ном доктором. Кажется, там есть что-то для вас, месье. Но я думаю, что не медицинское это дело. Знаете, бедный месье сильно страдает. Кто бы мог подумать?
Я льщу его лицемерному бреду, ведь Флоран был, вообще-то, господином нервным, высокомерным и невыносимым. Дверь в переднюю была приоткрыта. Женщина из комнаты, разрывавшаяся от эмоций, провела меня в рабочий кабинет, где натянутая завеса слишком цинично заслоняла собою солнце; и я взглянул на тень, фигура которой соответствовала фигуре моего друга. Проскользнувший в окно луч плавно упал на закрывавшую искажённое от смерти лицо белизну платка.