Раздался свисток. Весь экипаж, в полном порядке, собрался в круг на палубе. На всех была одежда из серой ткани и берет, заломленный на ухо. В центре стоял Одноглазый Галифакс в белой фуражке с золотистыми полосками, а в нескольких шагах от него, с закованными в кандалы ногами, находились подозреваемые в похищении рома, Лопес и Томми Хогсхед.
Негр был страшно уродлив: лицо, едва заметное сквозь пышную массу волос, челюсть гориллы. Губа была разбита, струя крови, казавшаяся фиолетовой, текла на подбородок. Это был почти голый человек с прекрасными мускулами под чёрной гладкой кожей.
Что касается Лопеса, то Мария Ерикова с тревогой смотрела на него. Заметив это, испанец страшно побледнел. Он был прекрасен благодаря своими андалузским глазам, глядящим далеко и жестоко, следам чёрной щетины на губах, матовому лицу. Чёрная прядь выскальзывала из-под берета на глаз. Вокруг окаймлённого железом запястья было кольцо, золотое, совсем тонкое, сверкавшее: это браслет.
Вокруг них замыкался круг, который образовывали квартирмейстеры, два белых механика, шофёры-негры, запасные матросы, почти все белые, и повара-китайцы.
Ван ден Брукс прорвал круг.
— Начнём с того, — закричал Лопес, вертя скованными железом руками и устремляя глазом отягощённый ненавистью взгляд, — начнём с того, что вы не имеете права…
Голландец повернулся к нему зелёными очками, после чего тот замолк.
— Эти два человека повинны в воровстве и пьянстве. Они должны быть наказаны. Я суверенный хозяин на своём борту. Пусть будет услышано мною сказанное. Давайте, Хопкинс.
Хопкинс вышел из круга. Это был рыжий человек с шеей быка и глазами альбиноса. Он держал в руках плеть.
Хопкинс подошёл к Томми Хогсхеду и положил ему руку на плечо.
— На колени… — сказал он.
Исступлённый негр стал на колени, согнув спину.
Рыжий матрос закатал правый рукав. Все увидели его волосатое предплечье; волосы сверкали вокруг синей татуировки: она изображала якорь и два клевера.
— Это ужасно, — сказал мадам Ерикова, нервно схватив Хельвена за руку.
— Это возмутительно, — прошипел Леминак. — Подобные сцены невыносимы.
Был ли он услышан? Ван ден Брукс незаметно повернул голову, и адвокат замолчал.
Кошка-девятихвостка засвистела. Раздался вопль.
Длинная бледная полоска появилась на чёрной спине два раза, три раза, пять раз. Негр кусал пол вспенившимся ртом.
— Достаточно, — сказал Ван ден Брукс. — Отпустите его.
Хопкинс снял кандалы. Негр был свободен от всяких оков.
— Вот, — добавил Ван ден Брукс, — опущенный палец.
Гигант подошёл к хозяину, стал на колени и поцеловал его обувь.
— Иди, — сказал Ван ден Брукс. — Я тебя прощаю.
— Это просто рабство, — прошептал Леминак в шею Марии Васильевны. — Сейчас другая эпоха. Я доложу консулу.
Мария Ерикова взглянула на матроса-испанца. Лопес ждал. Он был бледно-серого цвета; уголки глаз налились кровью.
Хопкинс подошёл к нему.
— Отпустите его, — сказал Ван ден Брукс. — Он свободен.
— Разойтись, — приказал Галифакс.
Люк поглотил матросов.
Ван ден Брукс, со сверкающей на ветру бородой, стоял на носу, преобладая над бичуемыми солнцем судном, людьми и морем.
Глава XIII. Ночной дух
Воды краденые сладки, и утаенный хлеб приятен.
— Великолепный, — сказал Леминак этим вечером, имея в виду хозяина корабля, — Великолепный — не кто иной, как рабовладелец, и я запишу события этого утра в дневник.
— Это было бы очень великодушно, — сказал Хельвен, — учитывая, что вы его гость.
— И потом, — сказала Мария Ерикова, — люди принимают его. Томми Хогсхед поцеловал обувь, а ведь мог задушить его.
— Ван ден Брукс разумен. Именно так нужно управлять людьми. Рабство хорошо идёт.
— Я полагаю, — сказал профессор, — что можно управлять женщинами таким образом, который применял Ницше: «Вы идёте к женщине? Не забудьте кнут!»
— Ба! — сказала русская, — лучше быть избитой, чем пренебрежённой.
— Восхитительный принцип, — пробормотал адвокат. — Увы… Мы другие французы…
— Тише, — сказал Хельвен, — вот он.
Высокий силуэт Ван ден Брукса показался из тени.
— Надеюсь, — сказал он, обращаясь к доктору, — мы поймём этим вечером судьбу Флорана. Признаться, ваш рассказ заинтересовал меня в частности, и я обнаружил в дневнике вашего друга большое количество собственных соображений.
— Да, — ответил Трамье. — Я рассчитываю закончить эту трагическую историю; скоро наступит развязка.
Свет лампы окружал ореолом голову академика, и колыбельная горькой воды аккомпанировала его чтению.
Он начал читать:
«Я всё ещё был нежно мил.
Красота Лии, естественная культура и грация её духа навлекали комплименты мужчин и досаждающие действия женщин. Меня радостно уважали, и я был на волоске от того, чтобы всерьёз поверить, что я обрёл счастье. Мужское тщеславие столь мощно, что может даже пересилить любовь. Иногда я считал себя по-детски несчастным, думая о волнах радости, нахлынувших на меня в тот момент, когда я открыл гордые двери салона, и все головы обратили взоры на появление Лии. Начало было настолько резким, что я неистово сжал кулаки, и мне было суждено самое тяжкое во всём мире наказание усмирить возникавшую на моих губах улыбку, вызванную гордостью и красотой. Дерзость других женщин ограничивалась умением прогибаться перед красотой столь же независимой. Что касается желаний мужчин, они шумели вокруг моей спутницы, словно докучливый хор мух. Я смеялся, ибо был уверен, что любим.
Несмотря на свою бурную жизнь, многолетний опыт и эту горькую зрелость, которую я часто с отчаянием замечал в себе, я не сопротивлялся всем тщеславным наслаждениям. Есть опьянение, ценимое лишь мужчинами, благая или дурная судьба которых привела за руку великолепную женщину, которую можно полюбить. Я позволяю судить свою слабость и признаю иронию, жалость и меланхолию.
Тем не менее, успех Лии в мире стоил ей моей доли нежности и прилежания, без которых, может быть, у неё ничего и не вышло, несмотря на её фигуру, ум и даже безграничную любовь. Да, Лия любила меня, как любит она меня в этот час, как будет она любить после моей смерти, той любовью, пред которой бессильно время и даже упадок того состояния, когда ты любим. Она привязана ко мне просто, без недомолвок, без оговорок, словно река, отдающаяся течению, где она швыряет себя в непрерывном потоке, в бесконечной стремительности. Она любила меня по-человечески, не затрагивая часть моей индивидуальности, не отдавая предпочтение тем или иным качествам; она любила меня без чувств и разума; за пределами меня он ничто. Я знаю необъятность этого чувства. Она не пугала меня, но печалила, ибо нет худшего горя, чем много взять и мало отдать. И я чувствовал себя бедным возле богатства, слабым возле силы. Должно быть, я беден, раз не могу ничего предложить в обмен на это сокровище, кроме своего удовлетворённого тщеславия и, увы, тревожного сердца. Радости, которые доставляло мне обладание этой женщиной, быстро иссякли. Потому ли, что они не смешивались с грустью? Мой самый лёгкий поцелуй, кажется, отравляет Лию, но счастье, которого я ей стою, отталкивает меня от неё. Я раздражался при виде обморока, несмотря на то, что, имитируя страсть, я оставался ледяным внутри самого себя. Почему своё блаженство, исходившее от моей любви, она принимала ради меня как что-то непристойное? Самые безумные напыщенности девушек не производили во мне такого чувства нескромности и распутства. Но Лия, казалось, предавалась мне, она унижалась, и я презирал это ради удовольствия, которое я ей доставлял. К этому чувству примешался странный садизм. Я хотел бы держать в своих руках холодное и безжизненное. И пока она, уничтоженная, спала на моём плече, я был тем, кем был накануне, и представлял её мёртвой.
С каждой ночью, когда мы обвивали друг друга, всё более глубоким становился между ней и мной ров, который разделял нас, и которого она не замечала. Она приближалась радостно, любовно. Я улыбался ей, и она не замечала того, что скрывалось за моей улыбкой. Тем не менее, я ей восхищался. Иногда ещё волны нежности били фонтаном из глубины моего сердца, и я хотел бы преклониться перед её ступнями. Иногда мне казалось, что я всё ещё её люблю. Но когда она слабела в моих руках, когда её глаза закрывались, когда из губ выскальзывали безумные слова и полуневнятные звуки, мои руки сжимались вокруг её горла ради того, чтобы заглушить её голос. Я ненавижу её…
Затем, что постыдно для меня самого, будучи бессилен осознать степень моего безумия, я не нарушал покоя своей находившейся неподалёку головы и блуждания своих несчастных снов. Казалось, мы два счастливых и сонных возлюбленных. Однако я постарел. И тогда заговорил дух.
Ночной дух! Вот как называется тот, кто во мне скрывался, именно такое имя дал я ему, столь длительное время понадобилось ему, чтобы выбрать моё сердце среди ужасных пристанищ. Странный спутник! Я мог бы быть счастливым человеком, но на исходе дня, во время ночного спокойствия, моего одинокого бега, даже самых близких бесед с Лией при свете лампы, дух проскальзывал и садился передо мной. Я не в силах записать здесь то, что он мне говорил; эти слова гудели в моих ушах в золотистой тишине комнаты; несмотря на то, что всё звучало, внешний трепет замирал на пороге, он там, он говорит, и я не могу не слушать.
Несомненно, та любовь, которую я постиг в общении с Лией с тех пор, как мы впервые встретились, оставалась той, которой я желал, я мог бы узнать счастье на этой земле. В тот день, когда Лия отдала свою голову моему плечу, в тот день, когда я, со зверским чувством и несчастный от этого слова, бесновался, дух вошёл в наш круг. Любопытна судьба человека, удаляющегося от женщины, которую он любил с того момента, как она ему отдалась, и одержимого страстью к тому, что осквернено всеми людьми. Я объяснил бы странную ненормальность не естественными причинами, но какой-то дьявольской закономерностью, оккультным гнётом духа.