В груди снова скребется неприятное, ненужное чувство, будто какой-то мерзкий зверек проковыривает в ее солнечном сплетении дырку. Клеменс отворачивается, чтобы не смотреть в лицо Теодору, хотя больше всего ей хочется видеть реакцию на свой выпад.
Он отвечает не сразу. Отходит в сторону – прочь от нее, вдоль акварелей – и останавливается напротив последней, двенадцатой.
– О какой женщине вы меня спрашиваете? – спрашивает он. Клеменс вспыхивает против воли.
– А их было несколько? Я думала, сердце разбить можно только однажды.
Только бы не заметил, какой обиженный у нее тон, думает Клеменс, а сама ждет от себя новых язвительных комментариев, не имеющих права на жизнь.
– Вы бы знали, что это не так, если бы вам хоть раз его разбивали, – усмехается Теодор. Клеменс приближается и поднимает голову. У его глаз нет дна, в них сплошная темнота, а в полумраке зала нет и надежды на проблеск. Даже на тот странный блик в левом глазу, который она замечала ранее.
– И сколько же раз ваше сердце было разбито?
Она думает, что он уйдет от каверзной темы, увильнет, как и раньше. Но Теодор отвечает почти сразу же.
– Десятки, любопытная мисс. Но лишь дважды – женщинами. – Он кривит губы и подливает масла: – Вы ведь это хотели узнать?
Витиеватая фраза никак не складывается в картинку. Видимо, Атлас замечает ее недоумение, потому что спешит разуверить.
– Не только люди способны на подобные зверства. Когда вы станете старше, то поймете меня. Сердце человека – слишком хрупкая вещь, которая бьется от любого неверного слова или поступка.
– Так вы сами себя мучили? Зачем?
Теодор усмехается. Горькой, совсем не похожей на его обычную, усмешкой.
– Достойный конец, мисс Карлайл, нужно заслужить.
Клеменс раздумывает над его словами все то время, пока он оценивает акварели и переговаривается с ее отцом. И даже за тихим чаепитием, которое радушный смотритель галереи устраивает после, она не может выкинуть из головы въедливую фразу. Странную, будто сошедшую со страниц классического романа, не в меру пафосную. И неправильную.
– Некоторые считают, – говорит она, прерывая разговор Теодора с Генри, – что искупление возможно только через страдания. Не хочу вас судить, мистер Атлас, но подобная философия до добра не доводит. Равно как и до самого искупления, если вам действительно есть о чем сожалеть.
Теодор отнимает ото рта чашку с чаем – жасминовый, любимый сорт Генри и Бена, на почве пристрастия к которому эти двое сошлись едва ли не ближе Атласа.
– Но вы су́дите, мисс Карлайл, – ехидно отзывается он со своего края квадратного стола. Клеменс сидит напротив и крутит в прохладных пальцах белую чашку с принтом кувшинок Моне. – Любопытно, за вас говорит ваша неуверенность или воспитание?
– Простите?
– Вы не хотите осуждать – и осуждаете. Не хотите показаться язвительным циником – и выворачиваете слова наизнанку. Это ваш характер или привитые матерью-француженкой привычки?
Генри тихо смеется, не разжимая губ.
– От матери ей многое досталось, мистер Атлас, но язвить она научилась самостоятельно.
– Папа!
Клеменс надувает губы, но, спохватившись, пытается сдержать лицо. В итоге оно выражает неуверенное раздражение, словно она сама не может решить, разозлиться ей или обидеться. Теодор в который раз видит смесь этих эмоций. Это забавляет и пугает его одновременно.
Бен всегда выражает и словами, и действиями то, о чем думает в данный момент, его эмоции направлены и имеют один окрас. Понимать его просто с малых лет. Сидящая же перед Теодором девушка, несмотря на спокойный с виду нрав, кажется заключенной в сосуд бурей. Все, о чем она думает, отражается на ее лице, и оттого понимать ее сложнее в разы: она говорит тихо, в глазах пылает негодование. Как ей верить? О чем она думает, пока ее губы сжимаются в тонкую линию и говорят: «Я не пытаюсь судить, а выражаю собственное мнение»?
Теодор усмехается, делая последний глоток.
– Как скажете, мисс Карлайл.
Он со стуком ставит на стол чашку с «Баром в Фоли-Берже»[23], виновато потирает ее ручку за дерзкое обращение и наконец встает с места.
– Спасибо за этот вечер, Генри, – говорит он. – И за чудесную возможность пообщаться с… Берн-Джонсом. Я понимаю, что с вашей стороны это был рискованный шаг, и я его оценил.
– Благодарите Клеменс. – Генри тоже поднимается на ноги, протягивая Теодору руку. Они обмениваются прощальным рукопожатием резко и быстро.
– Мисс Карлайл. – Клеменс смотрит ему в глаза. – Спасибо за заботу о моих предпочтениях. Провожать не нужно, разве что вы решите присоединиться ко мне в пабе. Нет? Вижу, что нет.
Он уже направляется к дверям каморки, когда она кидает ему уверенное: «До встречи, мистер Атлас». Теодор не может сдержать усмешки. Язва-девчонка.
Как только он покидает галерею, отец оборачивается к Клеменс. Ее сердце мгновенно ухает в пятки: папа смотрит на нее с недоверием, чего не бывало уже лет десять.
– Могу я узнать, что за игру ты затеяла? Мать сказала, ты сдала диплом в прошлом месяце. – У нее холодеют руки. – И вовсе не на тему кельтской мифологии.
– Я знаю! – восклицает Клеменс. Допрос отца ей в новинку, к ответам она не готова, и внутри расползается чувство, что ей снова шесть лет и она уронила бюст Демокрита прямо перед предстоящим аукционом. – Это… – Она нервно перебирает цепочку на шее. – Это сложно объяснить, папа, но я… Мне очень нужно узнать его поближе.
– Обманывая? – Генри качает головой, хмурится. – Бэмби, так отношения не начинают.
– Боже, да я не хочу с ним отношений!
– Неужели? Мать говорит, ты сбежала от всех ее женихов.
– О, папа, ты бы их видел, один другого краше!
Она вспыхивает, подобно свечке, даже волосы встают дыбом. Генри примирительно поднимает руки.
– Я не придерживаюсь политики твоей матери, Клеменс. Навязывать тебе кого-либо в мужья будет последним делом моей жизни, ты же знаешь. Но… – Он демонстративно делает паузу, давая ей время успокоиться. – Если мистера Атласа на роль ухажера ты не рассматриваешь, тогда я тем более не понимаю…
Клеменс зажмуривается до рези в глазах.
– Папочка, даю тебе слово, я все расскажу позже. Пока мои теории не подтвердятся, ты мне не поверишь, и мистер Атлас не поверит, и оба вы будете считать меня сумасшедшей.
Отец молчит. Клеменс чувствует исходящее от него недоумение. Пусть лучше оно, чем злость и цинизм, которыми изрядно угощала ее мать на протяжении нескольких лет, прежде чем сумела «вытравить бредовые мечты» из головы дочери.
Только они никуда не делись, как бы Оливия ни старалась их уничтожить светскими вечерами, элитным образованием, зваными ужинами с именитыми женихами юго-восточной Франции и парижскими высшими школами.
Клеменс не хочет больше сталкиваться с неприятием в глазах родителя. Пусть ее действия оправдаются, пусть этот обман будет во благо.
Пусть у нее все получится.
– Лгать нехорошо, Бэмби, – все-таки вздыхает отец. – Думаю, ты уже знаешь, что обман для Теодора Атласа хуже яда.
– Да, – кивает Клеменс. – Да, знаю.
Пусть он простит ее.
12. Холодные воды Гудзона
Седьмой час утра обыкновенной прохладной субботы Теодор встречает на берегу гавани. Солнце, проглядывая из-за облаков, постепенно выкраивает из тени очертания серых жилых домов и два ярких пятна – незатейливые двухэтажные магазины с сувенирами и разной мелочью, которые стоят по обе стороны от антикварной лавки и выделяются на фоне ее бесцветных стен. Кирпичная кладка соседнего здания по неуместности может посоперничать только с терракотовой раскраской «Фина МакКоула», разве что против кричащих стен паба Теодор не возражает. Сувенирная лавка же мозолит ему глаза: в разгар сезона здесь всегда многолюдно и шумно.
Он не спал всю ночь, размышляя над уроборосом и ведьмами. Сон не идет к нему третьи сутки: днем Теодор кое-как отсыпается, а ночами бродит по лавке, перебирая свои старые вещи, которые теперь служат предметами интерьера или выставляются на продажу. Кожаные перчатки с тиснением, похожим на кельтские узлы. Трость из бука, покрытая темным лаком и местами потрескавшаяся. Саквояж, который Теодор привез из, кажется, Нью-Йорка году эдак в шестьдесят втором. Они дышат давно прошедшим, навевая плохие воспоминания.
В болоте его разума слишком много сокрыто на самом дне, но бесконечные дежавю этой весны стряхнули с поверхности мутную пелену и разогнали туман. Одни невольные воспоминания тянут за собой другие, вытаскивают из глубин почти забытое, старое. Отболевшее. В такие моменты Теодору кажется, что воздух становится плотным и давит на плечи. Как теперь.
Отболевшее? Нет-нет, там, глубоко внутри, все еще что-то впивается под ребра и болит, болит…
Закрывая глаза, Теодор снова видит искры костра в ночном небе. Это пугает его сильнее приближающегося конца, о котором он грезит.
Если потянуть за ниточку «Леди из Шалотт», найдет ли Теодор смерть?
– Поздравляю, ты едешь со мной в Оксфорд, – с порога заявляет Теодор продирающему единственный глаз Саймону. Бармен закидывает на плечо видавшее виды полотенце с незатейливым кельтским орнаментом и хмыкает.
– И тебе доброго утра. И нет, никуда я отсюда не двинусь.
Теодор падает на шаткий стул перед барной стойкой и привычным жестом просит бокал, на что получает красноречивый взгляд Саймона.
– Тебе полезно будет проветриться. Это всего на один день, – говорит он. Саймон достает из-под прилавка стакан со сколотым краем, отработанным движением снимает с полки холодильника темную бутылку «Гиннеса» и протягивает ее Теодору. Тот без лишних слов откупоривает крышку. Немой диалог между ними течет своим чередом.
В раннее – по меркам завсегдатаев-ирландцев – субботнее утро в пабе никого нет. Саймон вполне мог бы отпирать двери своего заведения ближе к вечеру и не переживать, что упустит клиентов, но нынешний хозяин приземистого «Финна МакКоула» имеет странную привычку дожидаться гостей с одиннадцати часов каждого дня. Даже девушка-официантка Шейла нагло приходит только к вечеру и так лениво протирает столики, будто паб д