Хозяин травы — страница 10 из 34

Плюхнулась на постель рядом с кроватью:

— А что? Вас тут разве всех не заштопали, гинекологические вы мои? Теперь небось как новенькие?

Расселась нагло, стала выгружать на тумбочку содержимое авоськи:

— Вот, три апельсинчика, лимончик... Отвар шиповника, чтоб писала хорошо!

Олеся, вся перемазанная солнечной янтарной сладостью, сконфуженно смеется, мама в желтой шляпе хохочет на берегу реки, тополь звенит, букет из багровых и желтых листьев полыхает на синей скатерти, апельсины горят у прохожих в авоськах, соседка Настасья вваливается в палату:

— Здорово, целки!

Расселась нагло, апельсины выгружает на тумбочку:

— Что, Сергеевна, больно? Кормят-то тут как? Все украли или больным чего оставили? Вот, шиповник пей, после операции главное писать побольше. А что же, это-то твоя так ни разу тебя и не навестила? Олеся-то твоя? Медсестра говорит, никто к тебе не ходит. Да ладно, ладно, не расстраивайся. Апельсинчик вот, лимончик... Хочешь, почищу? Да не расстраивайся, говорю. Она, наверно, не знает, что ты в больнице. Да чего ты все елозишь? Судно, что ль, тебе подать? Ну что «не надо»? Тоже мне, нашла время деликатесы разводить! Где оно у тебя? Под кроватью? Ага, вот. Ну-ка приподымись чуть. Больно? Давай я тебе помогу. Ну вот и ладушки. Куда вылить-то? Ага, понятно.

Вернулась с опорожненным судном:

— И совсем незачем стесняться. Дело соседское. Значит, так и не навестила...

Сгребла с тумбочки резко отощавшую авоську, направилась к двери. В двери обернулась:

— Ну выздоравливай. Главное — писай побольше. Дверь захлопнулась. Апельсины пылают на тумбочке. Скорей-скорей домой, Олеся ждет. Не ждет, не ждет, никто ее не ждет! Господи, как больно! Мама хохочет на берегу реки...


Желтые кувшинки с крупными лепестками слабо колышутся на воде. «Плывите сюда, Анечка, смотрите, какие кувшинки. Да не бойтесь же, здесь неглубоко». — «Ой, Гриша, боюсь». — «Да чего вы боитесь? Вот смешная... Да раздевайтесь же, что вы в тренировочном паритесь». Кувшинки колышутся, синие стрекозы с большими глазами летают над рекой. «Да бросьте же книжку. Что вы там все зубрите? В отличницы выбиваетесь?» — «Это устав ВЛКСМ. Нас осенью в комсомол принимать будут». — «Да подождет ваш ВЛКСМ». — «Ой, что вы говорите, Гриша! Какой вы несознательный. Комсомол — помощник партии». Душно. Мохнатые шмели сердито жужжат над белой кудрявой кашкой. Смуглые кобылки выстреливают собой в воздух. «Ну, раздевайтесь? Ой, какой у вас купальничек!» — «Это мама купила. В торгсине». — «Да не колотите так по воде, вот, за плечо мое держитесь». — «Пустите, я маме пожалуюсь!» — «Да хоть папе». — «У нас нет папы. Его на фронте убили». — «Да что вы, совсем целоваться, что ли, не умеете?» Солнце, стрекозы, кувшинки...

— Женщины, на осмотр!

Стрекозы, кувшинки... Шмели жужжат... Десятки тапочек шаркают по коридору...

— Анна Сергеевна, на осмотр зовут.

Кувшинки колышутся на воде...

— Да куда ей, она ж под капельницей.

Тапочки шуршат по коридору, десятки, сотни тапочек, шур-шур, шур-шур... Визг. Вой. Топот.

— Ой, чегой-то?

— Девственницу повели.

— Какую девственницу?

— Да девочку вчера привезли, пятнадцатилетнюю. По «Скорой», с болями. Так она уже третий раз себя осматривать не дает.

— Во орет-то!

— Чему ж вы радуетесь? Она ведь девушка, ей же больно.

— Девушка? А ежели ты девушка, так содержи свой нижний этаж в порядке.

— И не стыдно вам! Она ж вам в дочери годится.

— О, и ты, старая транда, туда же! Тоже в девушки метишь. Ишь, губы-то намазюкала.

— Женщины, не ругайтесь. Не видите, вон, человек заснул. Анна Сергеевна, вы спите? Спит.

Дверь хлопает. Хлопает. Хлопает. Мама в синем шифоновом платье в белый горошек выходит на террасу. «Аня, я в Москву, на концерт. Ты духи мои не брала?» Золотистые волосы мягко дымятся вокруг ее головы. Губы чуть тронуты розовой помадой. «Как ты думаешь, может, лучше бордовую? Или эту оставить? Аня, ты что, заснула, что ли? Какую помаду лучше? Наказание, а не девочка. Теперь уже и днем норовит заснуть. Значит, так. Слушай меня. Я в Москве заночую, а ты запрись хорошенько, мало ли чего...» Шмели жужжат... Смуглые кобылки выстреливают собою в воздух... Калитка хлопает. Ушла. Все ушли. На концерт. На осмотр. Бросили ее. Никому, никому не нужна!


— Аня, чулочки надевай. Ну давай, доча, вот так: на правую ножку, на левую.

— Пап, а ты мне юлу подаришь?

— Зачем тебе юла? Ты сама как юла.

— Ну, пап!

— Подарю, доча, подарю. Только не вертись, в садик опоздаем. Теперь ботиночки. Вот, умница у меня дочка.

— А пальчик поцелуешь?

— Ам, скушаю пальчик.

— Скушал? Сладкий?

— Ужасно сладкий пальчик. А чего это ты ножки стискиваешь? На горшочек посадить? Не хочешь? Точно не хочешь? Ну смотри, нам далеко ехать. Давай на горшочек...

— Женщины! Вы что, не могли ей судно подать? Вы же ходячие все. Аккуратней, мамаша, надо! Весь матрас насквозь. Да ладно, ладно, не плачь, всяко бывает. Да не плачь, говорю, щас поменяем.


Дождь барабанит по стеклу. Во сне что-то обиженно бормочут женщины, время от времени кто-то то ли всхрапывает, то ли вскрикивает, странные звуки доносятся из разных углов. Анна Сергеевна лежит на левом боку, прижимая к животу пузырь со льдом. «Больно?» — как будто бы спрашивает Гриша. «Больно». — «Но как же так? Почему выкидыш? Ведь мы так хотели этого ребенка». Анна Сергеевна втягивает голову в плечи, седые волосы липнут к лицу. «Теперь ты на мне не женишься?» — спрашивает она. «Женюсь, — неуверенно отвечает он и морщит свой мальчишеский лоб. — Но почему? Ты ничего не делала?» — «О чем ты?» — «Так, ни о чем...» Дождь барабанит по стеклу, бормочут, вскрикивают, всхрапывают женщины, и как бы в ответ им вдруг начинает где-то выть собака, потом другая, третья, вы знаете, Анна Сергеевна, а у нас там в подвале, оказывается, морг, от пузыря со льдом леденеет живот, руки, ноги, ледяные мурашки ползут по спине, холодно, холодно, очень холодно...


Анна Сергеевна стонала. Она точно помнила, что в этот раз ей на ночь сделали укол баралгина, а не слабенький анальгин. Тем не менее она стонала, потому что на маму, появлявшуюся теперь только глубокой ночью, баралгин уже не оказывал никакого действия. Она усаживалась рядом с кроватью, ставила ей на живот большую красноклеенчатую сумку и начинала извлекать оттуда раскаленные апельсины и украшать ими постель. «Почистить тебе апельсинчик, доченька?» — спрашивала она и вонзала палец в нестерпимо пылающий апельсин. Анна Сергеевна вскрикивала, отталкивала ее руку, плод шлепался на пол... «Как ты могла? Как ты могла, глупая девочка?» — «Я не девочка, мне шестьдесят пять». — «Шестьдесят пять? — удивляется мама. — А мне тогда сколько?» — «Тебе нисколько. Тебя нет». — «Меня нет? — Мама улыбается из гроба, седые волосы мягко дымятся вокруг головы. — Меня нет? А ты в этом уверена?» — «Уйди, мама, уйди, не мучай меня».


Дверь открывается. Открывается. Открывается. Олеся в байковом бордовом халатике сидит на табуретке посреди красной комнаты. «Так, значит, детка, папы у тебя нет? А мама, как же мама тебя одну в Москву отпустила?» Рыжие кудри жалко липнут к детскому лбу. «А я, Анна Сергеевна, от нее убежала». Душные обои, красные, с зелеными птицами, попугаи, наверно, от паркета пахнет свежей мастикой. «Так чья же это квартира, детка?» — «А это женщина одна, она на юг уехала, а меня постеречь пустила». — «А что же ты будешь делать, когда она вернется?» — «Не зна-аю». Душно, от красного паркета тянет жаром. «Олеся, детка, не хочешь искупаться? Что? Воду горячую отключили? Так я нагрею». Господи, какая худющая, ребра торчат, позвонки — как крупные пуговицы. «Так не горячо? Вот мыло. Давай я тебя оболью. Вот так, с гуся — вода, а с Олеси — худоба». Слабые, неразвитые груди, под мышками — пушок. «Так сколько тебе лет, детка?» — «Двадцать». — «Неужели двадцать?» Олеся смеется, мелкие капли брызжут во все стороны. Сладкая, сладкая, сладкая девочка!


Вот дурочка, все целует и целует ее. Совсем зацеловала. «Олеся, детка, так ты в какой институт поступать хочешь? Что ж, это хороший институт. Только общежития нет? Так ты у меня живи. Скажи, а та женщина, у которой ты живешь, она тебя тоже купает? Не разрешай, нехорошо это. Да нет, что ты, я не ревную. Завтра и переезжай. Только вот мама твоя... Она у тебя, кстати, кем работает? Ну, ну, не буду, честное слово, не буду. Ну не плачь». Вот дурочка, опять целуется...


Анна Сергеевна улыбалась. Потому что ей наконец-то удалось нарвать кувшинок. Оказалось, что мамину бдительность можно усыпить совершенно элементарным способом. Достаточно было дать медсестре шоколадку, красивую импортную шоколадку. Конечно, морфий не идет ни в какое сравнение с каким-то баралгином! А обошлось ей это всего лишь в шоколадку. И вот теперь желтые кувшинки влажно сверкали в жестяном тазу, а она смеялась и рассказывала Грише о том, как ей удалось провести маму. Ох, мама хитрая, хотела использовать ее тело для того, чтобы увековечить себя. Так некоторые осы откладывают свои яйца в живую гусеницу, чтобы их личинки питались чужим организмом. А потом, когда гусеница заживо съедена, из нее вылезает оса, точно такая же, как первая. Да, да, теперь она много читает о насекомых, она теперь знает, на что они способны. Она уже не та глупенькая девочка-школьница, какой он ее знал. У нее у самой теперь есть девочка. Оказывается, ее не зря тогда тошнило, потому что когда девочка, то всегда токсикоз. Она ведь с самого начала, как только ее стало подташнивать, поняла, что у нее будет девочка. Правда, девочка на них не похожа, ни на нее, ни на Гришу. Но это не страшно. Главное, что не похожа на маму. Она ему признается, теперь ведь можно, поскольку у нее теперь все равно есть девочка, что она тогда действительно вызвала выкидыш. Теперь ведь можно. Теперь-то он на ней женится? Да, она тогда избавилась от ребенка. Мама велела. Это из-за мамы она была такой бесполой! Нет, нет, она ничего не путает, дело не в логике, просто, избавившись от того ребенка, она теперь, через пятьдесят лет, обрела другого, не имеющего никакого отношения к маме. Нет, она не убийца, зачем он так говорит? Просто она и сама не хотела продлевать дурную множественность этих крохотных женщин с белыми наманикюренными ручками, женщин, которые жертвуют своими детьми ради мужчины, ради любовника! А она всегда любила детей, и теперь-то у нее есть девочка, но такая, в которой нет ни капли белокурой маминой крови. И имя у нее редкое — Олеся! Правда, девочка сложная, но такая умница, такая талантливая. Хотя иногда нарочно говорит ужасные вещи, чтобы ее никто не полюбил. Глупенькая, напугана людьми, боится, вдруг кто-нибудь ее полюбит. Это ничего, что они уже не молодые. Ей всего шестьдесят пять. А сколько же ему? Семьдесят, наверно? Да, она слышала от других, что у него жизнь не сложилась. Говорили даже, что он пьет. Но это ничего. Теперь он женится на ней, и маме не удастся заманить ее к себе. Теперь-то все в порядке. Достаточно было дать медсестре шоколадку. И ничего, что шоколадка на самом деле Настасьина. Она обязательно выздоровеет, выйдет из больницы и подарит Настасье две, нет, три шоколадки! Ведь где их взять в больнице, ее же никто не навещает. Господи, как больно!