а руку и повела на кухню. Там, плотно прикрыв за собой дверь, мать нервно поправила белый бант у нее в косе и, испуганно озираясь, громким шепотом спросила, не ощущает ли она уже болей внизу живота. Нет, не ощущает, удивилась она. Скоро будет ощущать, сказала мать. Сильные боли. Очень сильные. Причем каждый месяц. Так нужно, сказала мать. И тогда она набралась храбрости и спросила, откуда берутся дети. «Тс-с! — сказала мать. — Папа услышит». А потом пошла пятнами и скороговоркой объяснила, что у женщины там есть... м-м-м... ну, в общем... и мужчина должен ее прорвать. И это очень больно. И вообще самое ужасное в жизни женщины — это воспоминание о первой брачной ночи. Она усмехнулась словам матери и подумала, что не только о первой, но и о второй и о двадцать пятой ночи воспоминание было не шибко приятным. Она затрясла головой. Сильнее. Еще сильнее. Чтобы вытряхнуть из нее то, что уже начало медленно расползаться внутри ее тела, грозя снова изуродовать его. Нет, она не позволит. Она больше не позволит им: ни отцу, ни бывшему мужу, ни матери — вновь парализовать способность этого тела быть бронзовым, длинноногим и счастливым!
Тело спящего обнимало ее и источало смуглый, терпко пахнущий зной. Она напрягла ноздри и начала пить этот зной. Пила его до тех пор, пока не наполнилась им до такой степени, что во всем ее существе больше не осталось пустот, в которые могло бы проникнуть прошлое. Ни малейшей лазейки. И только тогда она позволила себе заснуть. Она спала, доверчиво запрокинув в темноту свое лицо, надежно хранимая этим смуглым мужским запахом, мягко обволакивавшим ее, — запахом любви, счастья и устойчивости. И там, в ее сне, спящий снова приблизился к ней и предложил билет. Он лукаво улыбался, совсем как несколько часов тому назад, и говорил, что вот какая досада, его друг заболел. И потому он может уступить один билет. Просто ему будет жаль, если такие симпатичные девушки не попадут в кино. Он их, мол, приметил, когда они еще в очереди стояли, и сразу понял, что им ничего не достанется. А он еще вчера купил. Для себя и для друга. А тот возьми и заболей. Так что, если они хотят... Но увы, только один билет. Пусть девушки сами решают, которая из них пойдет. И поскольку там, во сне, она уже знала, что будет дальше, что это не простой билет, то она повела себя иначе, чем наяву: не стала мяться перед незнакомым человеком и отказываться в пользу подруги, хорошо помня, что та в конце концов уговорит ее. Нет, она не стала отказываться, она просто протянула руку и вытянула счастливый билет. И тогда чашка с чаем задрожала у нее в руке и начала медленно падать на пол. А он смеялся и говорил, что посуда бьется к счастью и что у нее красивые руки. А потом она увидела, что и тело у нее красивое. Оно лежало на белой простыне и было уже обнаженным и смуглым. А она была и этим телом, распростертым и вздрагивающим под его поцелуями, и одновременно находилась в другом углу комнаты, перед трюмо, и в зеркало наблюдала за тем, что происходит у нее за спиной. Но поскольку чашка все еще продолжала медленно падать у нее из рук, то она никак не могла разглядеть в зеркале лиц тех двоих существ, одним из которых была она сама. И она вся напрягалась, чтобы разглядеть их, и напряжение это было мучительным, сладостным и возрастающим. А потом оно стало нестерпимым, и она поняла, что сейчас наконец-то испытает то, чего еще никогда в жизни ей не удавалось испытать ни с мужем, ни с другими мужчинами. И тут она испугалась. Испугалась мужа. Вернее, того, что она вдруг может сейчас вспомнить его жалкое и пристыженное лицо. И тогда опять ничего не получится. Она стиснула зубы и застонала. Громко. Еще громче. Слезы катились у нее по лицу — и сквозь слезы она подталкивала взглядом слишком медленно падающую чашку. Чашка стремительно полетела вниз, ударилась об пол и, освободившись от своей переполненности, разлетелась в разные стороны сверкающими острыми осколками...
...Она лежала, освобожденная, опустошенная, счастливая, и плакала, уткнувшись лицом ему в плечо и не отвечая на его ласковое «что с тобой», потому что по его голосу слышала, что он и так понимает, что с ней.
А потом было утро, и утро было воскресное, и они пили в солнечной кухне чай. И он смеялся и рассказывал ей о том, как ловко на предыдущей сессии облапошил своего университетского преподавателя. Просто-напросто, уверенно глядя тому в глаза, стал отвечать на вопрос, которого вовсе не было в билете, но который — единственный из всех вопросов — хорошо знал. И отвечал так увлеченно, что преподаватель не заметил обмана. Потом он сказал, что она прекрасно выглядит для своих тридцати пяти и как хорошо, что у нее отдельная квартира. А потом собрался уходить и, нежно поцеловав ее, сказал, что с нее причитается пятьдесят рублей. Она засмеялась удачной шутке. Но он продолжал настаивать. Она засмеялась еще громче и смеялась до тех пор, пока не поняла, что это не шутка. И тогда она сказала ему, что он подлец. Он улыбнулся. Она задохнулась. Он улыбнулся еще шире. Она достала из серванта пятьдесят рублей и дала ему. Он ласково поблагодарил и, нацарапав на клочке бумаги несколько цифр, сказал, что когда она захочет еще раз его видеть, то может позвонить по этому телефону. Она ответила, что ненавидит его.
В течение суток она выла, сидя перед зеркалом и расцарапывая себе лицо. Потом еще неделю не могла ни с кем разговаривать. Через два месяца она позвонила ему.
КВАРТИРА(Рассказ)
...И будто бы я стою в прихожей нашей прежней квартиры на Ленинском проспекте и мне говорят, что пришла моя подруга. И я хочу повернуться, посмотреть, какая подруга. Но в этот момент она прыгает мне на спину и усаживается на меня верхом. И я бегу к зеркалу и трясу перед ним плечом, чтобы стряхнуть ее и увидеть в зеркале ее лицо. Наконец сзади что-то негромко щелкает — и голова ее, стремительно очертив четверть круга, застывает на уровне моего правого локтя. И я вижу в зеркале, что у нее мое лицо. Только ярко-сиреневое, как лак для ногтей, и с густо накрашенными алыми губами. И она тихо смеется, соскакивает с меня и бросается целовать меня в губы. И я кричу каким-то тонким голосом и наотмашь бью ее по лицу...
...Я лежу в полумраке с широко раскрытыми глазами. Сердце колотится у меня в горле. Часы на столике показывают восемь — и я не могу понять: вечер сейчас или утро. Я понимаю лишь одно — квартира опять перехитрила меня.
А ведь я была готова полюбить ее. С самого начала, как только сюда въехала. Она была совсем голая, с неприглядными серыми обоями и коричневатыми разводами на потолке. И потому я сделала над собой усилие и, временно преодолев свой застарелый ужас перед всяческими службами быта, навестила некое бюро. Через два месяца оттуда пришли трое в сером — и еще через месяц она ожила, мягко засветилась желтовато-кремовыми обоями, засверкала свежевыкрашенными подоконниками... А потом и мебель в ней появилась: тахту, журнальный столик и старый телевизор мне отдали приятели, а гардероб, «стенку», кухонный стол с табуретками и холодильник я купила сама. В общем-то нам с ней ничего больше и не нужно было. Тем более, что у нас было только две стены, к которым эту мебель можно было приткнуть. А на месте двух других зияли огромные окна, источавшие прозрачный серый холод. Но я ухитрилась так расставить мебель, что в квартире все-таки в целом преобладал желтый цвет.
Когда появились первые симптомы, я их просто-напросто не осознала. Сперва разбились все мои китайские чашки, не сразу, конечно. Если бы сразу, то я, наверное, начала бы уже о чем-то догадываться. Но они разбивались так естественно, во время мытья посуды, которая всегда скапливалась у меня за несколько дней в мойке, что я не придавала этому особого значения. Потом появилась пыль. А потом Гера. Впрочем, затрудняюсь сказать, кто из них появился раньше. Все-таки, наверное, пыль. Да, точно, пыль.
Я готовилась отпраздновать новоселье и заодно свое двадцатитрехлетие. И когда перетаскивала кухонный стол в комнату, то каким-то образом ухитрилась споткнуться об его ножку и упала. И тогда я увидела пыль. Она лежала под тахтой и имела вид трех пушистых комочков, которые слабо шевелились. А я лежала на животе и пыталась вспомнить, когда же я это уже видела. И наконец вспомнила.
Мне пятнадцать лет. Я сижу в плетеном кресле в аккуратном садике нашей пярнуской хозяйки Лии. Надо мной — ослепительно свинцовое небо Прибалтики, с которого в кои веки льется солнце. А в нескольких метрах от меня в свежей, еще чуть влажной от росы траве дрожит маленький серый комок. Это мышка, настоящая серая мышка с острой мордочкой и длинным розовым хвостом. Я делаю к ней шаг, потом другой. Но мышка почему-то не убегает, а только крупно и часто дрожит. Короткая шерстка ее стоит дыбом, и из-под нее медленно — одна за другой — выкатываются яркие красные бусинки. И внутри меня тоже что-то начинает неприятно дрожать.
— Тимси! — раздается у меня за спиной удивленно-радостный голос Лии. — Тимси, мальчик мой, совсем уже взрослый стал.
Я верчу головой, но Тимси нигде не вижу.
— Тимси, Тимси, — матерински-нежно зовет Лия, — иди, я тебе молочка налью, кис-кис-кис! Видишь, Соня, — ласково улыбается она мне, — он уже совсем мужчиной стал, он уже умеет...
— Убивать! — брякаю я.
— А ты бы что хотела?! — Тонкие брови Лии оскорбленно ползут вверх. — Чтобы весь дом кишел мышами?
Квартиру я, конечно же, тщательно подмела. А на следующий день появился Гера. Странно, но не помню, кто именно из приятелей привел его ко мне. Гере было сорок. Массивная горбоносая и зеленоглазая голова его была плотно пригнана к короткому телу. И он сразу же сделал резкую попытку полностью овладеть моим вниманием.
— Послушайте, Сонечка, — сказал он, как-то странно — боком — входя на кухню, где я разливала чай. — Да присядьте вы на минутку. Вот так. Давайте же толком познакомимся.
И он начинает надвигаться на меня верхом на табуретке, которую уже успел оседлать.
— Я, между прочим, работаю ночным сторожем. — Он пристально смотрит на меня.