Но, наверное, я говорила что-то не то, потому что после этих слов диван становился каким-то еще более голым. Тогда я меняла тему и начинала доказывать ему, какой вклад внесли женщины в развитие искусства. Но, добравшись до Зинаиды Гиппиус, я чувствую, что опять говорю что-то не то, потому что квартира вдруг становится совсем неуютной. И хотя трещинок в обоях я видеть не могу — они плотно задвинуты диваном, — но все равно я совершенно явственно ощущаю, как из них просачивается в квартиру ее прежний серый цвет. И тут раздается телефонный звонок. Воздух в квартире резко сгущается и становится желтым и душным.
— Алло! Алло! — кричу я в трубку.
— Ты чего так кричишь? — изумляется трубка Гериным голосом. — А я тут новое эссе написал. «Эротическое чувство как сверхпроводник смерти». Хотел почитать тебе.
— По телефону?!
— Ну, можно и по телефону... — несколько обижается трубка. — Вообще-то я подъехать хотел. — И нежно добавляет: — Соскучился.
— М-м-м, — начинаю я внутренне ерзать, — я это... ну, в общем, не могу сегодня. Что-то неважно себя чувствую.
— А что такое? Так я тогда тем более подъеду. Чего тебе привезти: анальгин? аспирин? горчичники? Да ты не стесняйся. Я даже могу тебе сам горчичники поставить! — воспламеняется он.
— Не надо! — пугаюсь я.
— Нет, нет, не возражай, я сейчас приеду.
— А про что там твое эссе? — ловко маневрирую я.
— Ну, это, в общем, о нас с тобой. Я недавно все понял. Понял, почему ты так ведешь себя со мной. Дело не во мне, а в некоем третьем.
Я вдруг чувствую страшное облегчение. Я устала плутать целую неделю одна в тумане различных предположений и догадок, тщетно пытаясь ухватить этот туман рукой и вылепить из него нечто осязаемое. И кто, как не Гера с его аналитическим умом, сумеет разъяснить мне причины странного поведения Виктора. Я, конечно, не настолько жестока, чтобы самой заговорить с ним об этом, но раз он и сам уже все понял...
— Что? Что? — тороплю я его. — Что ты понял?
— Ну, сперва это была только догадка. А теперь я в этом, увы, убедился.
— А как ты догадался?
— Ну, так в двух словах не объяснишь. Давай я лучше подъеду к тебе и прочту эссе.
Я начинаю колебаться. Соблазн через каких-нибудь полтора часа понять все слишком силен. Но вместе с тем за эти полтора часа, пока Гера будет ехать, может позвонить Виктор и сам объяснить мне все. И не стоит заранее отвергать возможности, что его объяснение окажется гораздо более приятным, нежели Герино. Но может и не позвонить. И тогда я снова останусь одна — среди этого зыбкого, застилающего зрение, но не дающегося в руки тумана.
— Ты знаешь, — осторожно говорю я, — когда я себя так плохо чувствую, то мне лучше побыть одной. Но ты мне в двух словах все-таки расскажи, о чем твое эссе.
— Ладно, — разочарованно уступает Гера. — Дело в том, — и он понижает голос почти до шепота, — что я давно уже заметил, что с тобой что-то происходит. Ты какая-то странная стала. Не пугайся, детонька, но я так за тебя боюсь, так боюсь. Ты только не пугайся, пожалуйста. Но, по-моему, тебя ищет смерть. Она и есть этот третий.
— Что?!
— Да, да. Но ты, главное, не пугайся. Ей нужна не ты. Это она меня через тебя ищет. Сейчас я тебе все объясню. Дело в том...
— Дело в том, что твой номер не пройдет! — кричу я. — Ты думаешь, я не понимаю, куда ты клонишь? Ты просто-напросто вымогатель.
— Но пойми, у меня такое устройство психики, что мне просто необходимо...
— Что тебе просто необходимо паразитировать на чужой психике! — И я кидаю трубку.
Но от Геры не так-то просто отделаться — телефон звонит снова.
— Ну? — грозно спрашиваю я.
— Здравствуй, — радостно говорит Виктор. — А я к тебе тут пару дней назад решил приехать. Вышел из дому — еду, еду по Кольцевой в метро, а потом смотрю — я почему-то опять на своей станции. Взял и пошел домой. Ну так я сейчас к тебе приеду?
— Ладно, — отвечаю я. И зачем-то добавляю: — Только ты посильнее в дверь звони, а то у меня звонок барахлит.
— Да я не то что звонить, я дверь выломаю!
Я положила трубку и, быстро изгнав веником из-под тахты пушистые серые комочки, бросилась на кухню. Краситься. Оперативно нарисовав именно то лицо, которое ему особенно нравилось, — лицо египетской фрески с длинными глазами — и натянув на себя фирменное белье и новый, еще ни разу не надеванный парадный халат, я заняла наблюдательный пост около окна на кухне. Через полчаса к подъезду с шумом подкатило такси и из него вышла могучая блондинка в красном пальто. Потом минут через пять в обозримое из моего окна пространство вошел старичок в сером плаще и желтых ботинках. Потом проехал автобус. Потом я вспомнила, что забыла стереть пыль с мебели в комнате. И когда я протирала телевизор, в дверь позвонили. Успев заглянуть по дороге в зеркало в ванной комнате и оставшись довольной тем, что я в нем увидела, я подбежала к двери и распахнула ее.
— Здравствуй, Сонь, — сказал сосед по лестничной клетке дядя Петя, заходя в прихожую и обдавая меня запахом несвежего белья. — Выручай, заболел я. На лекарство денег нет. Мне бы хоть пятерочку.
— Пятерочку не могу, а трояк дам, — мгновенно по трясущимся рукам распознала я характер его болезни.
Часа через четыре я начинаю понимать, что Виктор не приедет. Но поскольку плакать одной — без чьего-либо сочувствия — невыносимо, то я иду в ванную и плачу перед зеркалом, в котором, глядя мне в глаза и явно соболезнуя мне, плачет египетская фреска с длинными глазами, сочащимися черной едкой тушью.
Сейчас-то я уже понимаю, что квартира отвадила Виктора для того, чтобы полностью завладеть мной. Но тогда я всего этого не понимала, наивно полагая, что тут какое-то недоразумение. И, взвесив все за и против, я сделала то, что всегда считала неприличным, — сама позвонила ему на работу, где он, как я знала, часто задерживался по вечерам.
— А, — смущенно сказал он, — это ты? А я вот работаю. Да нет, ничего не случилось. Работы много. Да нет, не заболел. Я тебе потом позвоню.
Туман, сочившийся из телефонной трубки, никак не желал принимать осязаемые формы. И я попыталась ухватить его рукой.
— Послушай, я хочу, чтобы ты знал одно: то, что было, тебя ни к чему не обязывает. Если ты считаешь, что нам больше не надо видеться, ты так и скажи. Я не буду иметь к тебе никаких претензий. И звонить не буду. Но я должна знать, на каком я свете!
— На этом, на этом, — заклубилась трубка.
— Но я серьезно.
— И я серьезно. Я же сказал, что позвоню. Да, да, Марья Петровна, уже дописываю.
— Послушай, но я ведь знаю, что ты один в кабинете работаешь.
— Присаживайтесь, Марья Петровна, присаживайтесь. Я уже заканчиваю. Значит, договорились, я вам позвоню.
— Это ты уже мне?
— Да, да, вам. Ну, всего вам доброго.
И трубка, прекратив источать туман, начинает выплевывать короткие гудки. Я кладу ее, но туман, уже исторгнутый ею, не рассеивается. Он входит в меня и сгущается в горле. Проходит несколько дней, и комок тумана, все это время мешавший мне дышать, начинает потихоньку рассасываться. Часть его переползает из горла в грудь и больно распирает соски.
...И будто бы я стою на кухне нашей прежней квартиры на Ленинском проспекте. И я знаю, что, для того чтобы попасть в желтую комнату, мне необходимо влезть в мусоропровод. Я открываю его, зажимаю двумя пальцами нос и протискиваю туда голову. Но остатки разваренной лапши, которые я днем тайком от мамы выплеснула в мусоропровод, мягко прилипают к моей щеке. Я вздрагиваю и хочу выдернуть голову обратно. Но голова моя уже застряла, и мне остается только ползти вперед. И, извиваясь от мерзкого ощущения, мое тело начинает медленно ввинчиваться в мусоропровод. Стоя в кухне, я вижу, как в мусоропроводе исчезают сперва мои плечи, потом еще половина туловища. А затем, взбрыкнув новыми, недавно купленными в «Детском мире» ботинками, туда стремительно уплывает и остаток тела. Я облегченно вздыхаю и иду в желтую комнату...
Туман, исторгнутый телефонной трубкой и переползший через горло вовнутрь сосков, с каждым днем все больше отвердевает и болит. А тот его остаток, который застрял в горле, как-то спрессовывается, становится маленьким и компактным и, болтаясь в горле, все время вызывает приступы тошноты.
...И будто бы мы с мамой стоим в кабинете нашего врача Клавдии Петровны. У Клавдии Петровны почему-то лицо медсестры Лидочки. И как будто мне сейчас — прямо в этом кабинете — должны удалять гланды.
— А это очень больно? — спрашиваю я у мамы.
— Да ни капельки! — возмущается Клавдия Петровна и, схватив меня правой рукой за лицо, запрокидывает его на полусогнутый локоть своей левой руки.
— А может быть, роторасширитель нужен? — каким-то угодливым голосом спрашивает мама.
— Да нет же! — снова возмущается Клавдия Петровна. — Мы ведь ей не лежачую операцию делать будем, а стоячую. — И она засовывает мне в рот волосатую мужскую руку и начинает протискивать ее в горло.
«Странно, почему у Лидочки мужская рука?» — промелькивает у меня в голове.
Но тут пальцы Клавдии Петровны что-то нащупывают у меня в горле, вцепляются в это «что-то» и начинают с хрустом выдирать его. И я кричу от нестерпимой боли и пытаюсь укусить волосатую руку...
Вскоре я начинаю понимать, что туман, проникший в меня, наконец-то обрел форму. Причем совершенно нежелательную в моем положении женщины без мужа. Правда, маленькая надежда на то, что я, может быть, все-таки ошибаюсь, у меня еще есть. Но надежда эта довольно-таки смутная, гораздо более смутная, нежели распирающий мое тело туман.
Туман вовне меня, туман внутри меня — это уже некоторый перебор. И я отправляюсь в платную поликлинику для того, чтобы выяснить, какой из двух туманов все же является реальностью.
Реальностью оказался туман внутренний. Он даже имел точный возраст — 7 недель.
Итак, нечто, вселившееся в меня против моей воли, имело возраст. Но это было единственное, чем оно обладало. Ни пола, ни внешности, ни каких-либо иных примет у не