Хозяин травы — страница 25 из 34

идеть другого таким, как ты, а себя — таким, как другой.

И, помолчав, художник ответил мне. Нет, не словами, а новой картиной. Это был натюрморт. На столике стояла посуда, хотя сперва можно было подумать, что это город с тесно столпившимися зданиями. Но это был набор кухонной посуды. Вот кувшин, вот еще кувшин, а вот ступка. А вот еще какая-то посудина — стакан? Это было неважно, потому что художник незаметно для меня уже заманил меня в тот мир, где предметы не настаивают на своей особости. Желтая ступка одновременно была и свечой. Нет, пламени не было, но она вся светилась изнутри от распирающего ее жара, который просто пока еще не получил возможности вырваться наружу. И вместе с тем что-то роднило ее и с серым кувшином, стоящим слева поодаль от него (через две другие посудины). Я пригляделась внимательнее. На поверхности кувшина был нарисован вертикальный блик, как раз размером со ступку. Только он был не желтый, как она, а голубой. И еще. Ступка была выпуклой, а он вогнутый, то есть он был и блик, и замочная скважина — наверно, в небо или в другую комнату (голубую!), или опять-таки в Зазеркалье. Я переводила взгляд с блика на ступку, со ступки — на блик. Это была симметрия — зияния и объема, пустоты и наполненности, желтого и голубого. Наверно, не надо было так долго смотреть, потому что ступка вдруг тоже утратила объем и превратилась в желтую скважину. «Странно, — подумала я, — ведь предметы на картине не размыты, а имеют четкие контуры. Как же это они ухитряются изменяться, приспосабливаться друг к другу прямо на глазах у зрителя?»

Да, это был дом с сюрпризами. И самый первый сюрприз этот дом в Метехском переулке преподнес мне, как только мы к нему подошли. Сюрпризом оказался балкон. Вернее, его отсутствие. Но тут требуется небольшое отступление во времени и пространстве.

— Поедем в Грузию, — уговаривает меня в Москве моя подруга поэтесса Лариса Фоменко. — Ты увидишь Сиони, Джвари...

— У меня работы много, как же я поеду? — расстраиваюсь я. — А Джвари я видела. Мы с отцом были один день проездом в Тбилиси, и нас возили в Джвари.

— Один день! — возмущается Лариса. — Она, видите ли, целый день сто лет назад была в Тбилиси. Можно просто умереть от зависти!

— Но ты же знаешь, что я сейчас без денег, — привожу я неотразимый аргумент.

— Да, но ты увидишь Мцхету, Кашветскую церковь, нас в пещерный город свозят! — приводит Лариса аргументы еще более неотразимые. Я колеблюсь, и она начинает меня добивать: — Мы старый Тифлис увидим. Представляешь: домики прямо на гору карабкаются, один за другой цепляются, а некоторые чуть ли не висят над пропастью...

— Прямо над пропастью? — начинаю страдать я. — Я очень люблю пропасти...

И тут терпение оставляет мою подругу, и она начинает применять силовые приемы:

— Значит, ты не хочешь увидеть работы Роберта? — грозно спрашивает она.

— Хочу, — честно признаюсь я. Я столько слышала от нее о тбилисском художнике Роберте Кондахсазове, что уже не то что хочу, а просто-таки жажду.

— А он что же, специально из Тбилиси привезет их тебе на дом? В твое Новогиреево?

— М-м-м...

— Вот именно! — торжествует Лариса и, вопреки поговорке «лежачего не бьют», наносит мне, уже поверженной, последний удар: — У него работы... хищные! Он подарил мне одну работу — «Фрезии». Это цветы такие, — снисходя к моему невежеству, поясняет она, — так вот эти фрезии такие плотоядные, такое впечатление, что они тебя вот-вот сожрут. Здорово?

— Здорово! — восхищенно выдыхаю я.

— Значит, завтра идем за билетами. Ты не пожалеешь об атом — «я клянусь этим домом в Тифлисе и его несравненным балконом», — впадает Лариса в грех самоцитирования.

И через полторы недели я лечу с ней в Тбилиси, заранее исполненная любви к дому в Метехском переулке, где живет семья Кондахсазовых, и к «его несравненному балкону», воспетому Ларисой в стихах.

Лариса не обманула меня. Балкон действительно оказался несравненным. Потому что его попросту не было. И следовательно, ввиду «наличия отсутствия» его нельзя было ни с чем сравнить. А дом был. Надежный, прадедовский. И табличка медная на нем была — «Доктор Абгар Аркадьевич Кондахсазов».

— Это отец Робика, — поясняет Лариса. — Он был врачом-терапевтом. Роберт — четвертое поколение, живущее здесь. Это старый дом.

— А балкон где?

— Какой балкон?

— Голубой. Ты говорила, что у них дом с голубым балконом.

Но тут дверь распахивается, оттуда кто-то радостно улыбается нам — и я устремляюсь вслед за Ларисой вверх по каменным ступенькам, так и не разрешив своего недоумения относительно «несравненного балкона». И через секунду дом преподносит мне второй сюрприз. Да разве же это Роберт? Таким ли рисовало мне его мое воображение! Разве Роберты бывают такими? Они должны быть стройными, поджарыми и неуловимо французскими. Это я знала с детства. Я родилась в 1953 году, через несколько лет после того, как в Советскую Армению хлынула мощная волна репатриантов со всех концов света. Они иногда появлялись и у нас дома, в Москве. Друзья наших родственников, родственники друзей наших родственников, друзья родственников друзей наших родственников... Это были элегантные, красиво одетые мужчины и женщины, что было совсем непривычно для Москвы пятидесятых-шестидесятых годов. У них были чудесные бежевые куртки, мягкие темно-коричневые или же светло-кремовые свитера, брюки из дорогого качественного материала. Это называлось «спортивный стиль». Наш московский спортивный стиль был иным: черные или синие сатиновые трусы до колен и майки цвета линялой промокашки. У них были элегантные костюмы, сидевшие на них как влитые, непринужденные раскованные манеры и фирменные сигареты в красивых упаковках. Наш двор курил отечественные папиросы «Беломор», которые извлекал из грубо склеенных тусклых картонных коробочек, раскованность манер обретал только в состоянии сильного опьянения — и тогда наш сосед дядя Вася гонялся по всему двору за своей женой тетей Галей и во вполне непринужденных выражениях объяснял ей все, что он о ней думает. Что же касается элегантных костюмов, то... Да что говорить, до элегантности ли было стране, еще не оправившейся от страшнейшей разрухи, следы которой были во всем. В инвалидных колясках, стоящих посреди двора, в брате дяди Васи — дяде Вене, который громким шепотом разговаривал сам с собой — и мы, дети, боялись его, потому что он был «контуженный на фронте». И вдруг — необыкновенные люди, в красивой одежде, и у них есть изящные штучки, которые называются «брелок». И прикуривают они не от спичек, а от зажигалок. И зовут их как в иностранном кино: Роберт, Моника, Рудольф, Мари... И они приехали из Франции, Америки, Ливана и других, не менее экзотических стран. Это были первые иностранцы, которых я видела. И почему-то эти иностранцы одновременно были армянами, такими же, как, например, наш дядя Бабкен из Баку или моя двоюродная сестричка Каринэ из Еревана. Все это было не вполне понятно, но зато страшно интересно. Я тогда еще не знала, что все эти элегантные женщины и мужчины привезли с собой из заграницы не только красивую одежду, изящные брелоки и иностранные имена, из-за которых и Советскую Армению надолго охватило поветрие называть своих новорожденных не по старинке — Аршаками и Сэдами, а по-новому — Робертами и Мадленами. Но они привезли с собой и другое — трагические судьбы. Откуда мне, ребенку, было знать, что эти дамы и господа — беженцы и дети беженцев. Я тогда еще не читала сборника документов «Геноцид армян в Османской империи» и ничего не знала о трагедии, постигшей мой народ в 1915 году, когда правительство младотурок, пришедшее к власти в Турции, разработало и осуществило политику планомерного геноцида в отношении населения Западной Армении. Те, кому удалось спастись от резни, бежали в другие страны — да, да, в те самые, экзотические — Францию, Америку... И вот теперь, через много лет, уже с детьми и детьми детей, они устремились на Родину. Дети — для того, чтобы жить на родной земле, старики — для того, чтобы вскоре этой землей стать. Но я всего этого не понимала. Книги «Геноцид армян...» тогда еще не было, а если бы и была, то вряд ли мои родители сочли бы это подходящим чтением для маленькой школьницы-первоклашки. И моему семилетнему сознанию было ясно одно: что имя «Роберт» и понятие «чудо» связаны между собой самым непосредственным образом. Много лет прошло с тех пор. Красиво стала одеваться Москва. Обрели элегантность и Бабкены, Аршаки, Карапеты, живущие в Ереване и других городах Советского Союза. Но удивительная вещь — память детства! Никто из них не был так обаятельно элегантен, так утонченно обворожителен, как чудесные Роберты моего детства. Нет, детство не уходит от нас — оно просто перемещается в другую область, откуда и подает о себе весточки, причем самые неожиданные.

И вот я, уже взрослая женщина, тридцати двух лет от роду, придя в Тбилиси в гости к своему соотечественнику — художнику, испытываю разочарование за разочарованием. Мало того, что обещанный мне голубой балкон оказался не голубым и не балконом, а просто-напросто фикцией. Так еще к тому же и Роберт оказался не Робертом. Передо мной стоял плотный коренастый человек. Где его элегантные брюки и мягкий бежевый свитер, пленившие мое детское воображение четверть века назад? Какая-то домашняя вязаная куртка... Разочарование было мгновенным, но глубоким. Он был совсем не похож на тех Робертов.

Балкон, который не балкон, Роберт, который не Роберт... Но картины-то хоть, по крайней мере, существуют? Картины существовали. Только они жили не в гостиной. В гостиной жили книги, много книг. А картины жили наверху, в мастерской. Мы поднялись туда по винтообразной лестнице, росшей в углу гостиной, вошли в мастерскую и увидели новую винтообразную лестницу. Она круто уходила вверх — от середины картины к ее верхнему правому углу. Рядом с ней, прямо на полу, стояло огромное скорбное женское лицо цвета потрескавшейся глины. Красный кувшин отразился в синем зеркале и не узнал своего отражения — из зеркала на него смотрел красный храм. Желтая ступка была одновременно и свечой, распираемой внутренним жаром, и скважиной, желтым зиянием. Предметы приспосабливались друг к другу прямо на глазах у зрителя, отрекаясь от своих внешних признаков ради сохранения сути. И суть эта была неизменна, и заключалась она в бесконечной способности к изменениям. Вот гранаты, такие еще маленькие, только что вышедшие из материнского лона сада, эдакие бледно-розовые сморщенные младенцы, еще не вполне оправившиеся от мук расторжения с материнским организмом. А вот зрелый зверовидный гранат-самец, в который в недалеком будущем превратится один из этих малышей, пока только что вылупившийся из небытия и еще не подозревающий о том, что художник уже нарисовал всю его будущую жизнь. И вот передо мной, как в кинематографе — кадр за кадром, прошла вся недолгая жизнь граната. Недолгая, потому что всю серию картин «Гранаты» я просмотрела за десять минут. От картины к картине гранат необратимо изменялся, набухал соками жизни, которые одновременно были и соками смерти и в конце концов взорвали его плоть изнутри, чтобы вырваться наружу и расцвести чудовищно прекрасным цветком. И я вдруг подумала, что мы умираем не оттого, что жизнь в нас скудеет, а, наоборот, оттого, что со временем в