И вот подвела та девица Данилушку к большой полянке. Земля тут, как простая глина, а по ней кусты чёрные, как бархат. На этих кустах большие зелёные колокольцы малахитовы и в каждом сурьмяная звёздочка. Огневые пчёлки над теми цветками сверкают, а звёздочки тонёхонько позванивают, ровно поют.
– Ну, Данило-мастер, поглядел? – спрашивает Хозяйка.
– Не найдёшь, – отвечает Данилушко, – камня, чтобы так-то сделать.
– Кабы ты сам придумал, дала бы тебе такой камень, а теперь не могу. – Сказала и рукой махнула. Опять зашумело, и Данилушко на том же камне, в ямине-то этой оказался. Ветер так и свистит. Ну, известно, осень.
Пришёл Данилушко домой, а в тот день как раз у невесты вечеринка была. Сначала Данилушко весёлым себя показывал – песни пел, плясал, а потом и затуманился. Невеста даже испугалась:
– Что с тобой? Ровно на похоронах ты!
А он и говорит:
– Голову разломило. В глазах чёрное с зелёным да красным. Света не вижу.
На этом вечеринка и кончилась. По обряду невеста с подружками провожать жениха пошла. А много ли дороги, коли через дом либо через два жили. Вот Катенька и говорит:
– Пойдёмте, девушки, кругом. По нашей улице до конца дойдём, а по Еланской воротимся.
Про себя думает: «Пообдует Данилушку ветром, – не лучше ли ему станет».
А подружкам что… Рады-радёхоньки.
– И то, – кричат, – проводить надо. Шибко он близко живёт – провожальную песню ему по-доброму вовсе не певали.
Ночь-то тихая была, и снежок падал. Самое для разгулки время. Вот они и пошли. Жених с невестой попереду, а подружки невестины с холостяжником, который на вечеринке был, поотстали маленько. Завели девки эту песню провожальную. А она протяжно да жалобно поётся, чисто по покойнику. Катенька видит – вовсе ни к чему это: «И без того Данилушко у меня невесёлый, а они ещё такое причитанье петь придумали».
Старается отвести Данилушку на другие думки. Он разговорился было, да только скоро опять запечалился. Подружки Катенькины тем временем провожальную кончили, за весёлые принялись. Смех у них да беготня, а Данилушко идёт, голову повесил. Сколь Катенька ни старается, не может развеселить. Так и до дому дошли. Подружки с холостяжником стали расходиться – кому куда, а Данилушко уж без обряду невесту свою проводил и домой пошёл.
Прокопьич давно спал. Данилушко потихоньку зажёг огонь, выволок свои чаши на середину избы и стоит, оглядывает их. В это время Прокопьича кашлем бить стало. Так и надрывается. Он, вишь, к тем годам вовсе нездоровый стал. Кашлем-то этим Данилушку, как ножом по сердцу, резнуло. Всю прежнюю жизнь припомнил. Крепко жаль ему старика стало. А Прокопьич прокашлялся, спрашивает:
– Ты что это с чашами-то?
– Да вот гляжу, не пора ли сдавать?
– Давно, – говорит, – пора. Зря только место занимают. Лучше всё равно не сделаешь.
Ну, поговорили ещё маленько, потом Прокопьич опять уснул. И Данилушко лёг, только сна ему нет и нет. Поворочался-поворочался, опять поднялся, зажёг огонь, поглядел на чаши, подошёл к Прокопьичу. Постоял тут над стариком-то, повздыхал…
Потом взял балодку да как ахнет по дурман-цветку, – только схрупало. А ту чашу, – по барскому-то чертежу, – не пошевелил! Плюнул только в серёдку и выбежал. Так с той поры Данилушку и найти не могли.
Кто говорил, что он ума решился, в лесу загинул, а кто опять сказывал:
– Хозяйка взяла его в горные мастера.
На деле по-другому вышло. Про то дальше сказ будет.
Горный мастер
Катя – Данилова-то невеста – незамужницей осталась. Года два либо три прошло, как Данило потерялся, – она и вовсе из невестинской поры вышла. За двадцать-то годов, по-нашему, по-заводскому, перестарок считается. Парни таких редко сватают, вдовцы больше. Ну, а эта Катя, видно, пригожа была, к ней все женихи лезут, а у ней только и слов:
– Данилу обещалась.
Её уговаривают:
– Что поделаешь! Обещалась, да не вышла. Теперь об этом и поминать не к чему. Давно человек изгиб.
Катя на своём стоит:
– Данилу обещалась. Может, и придёт ещё он.
Ей толкуют:
– Нет его в живых. Верное дело.
А она упёрлась на своём:
– Никто его мёртвым не видал, а для меня он и подавно живой.
Видят – не в себе девка, – отстали. Иные на смех ещё подымать стали: прозвали её мертвяковой невестой. Ей это прильнуло. Катя Мертвякова да Катя Мертвякова, ровно другого прозванья не было.
Тут какой-то мор на людей случился, и у Кати старики-то оба умерли. Родство у неё большое. Три брата женатых да сестёр замужних сколько-то. Рассорка промеж ними и вышла – кому на отцовском месте оставаться. Катя видит – бестолковщина пошла, и говорит:
– Пойду-ко я в Данилушкову избу жить. Вовсе Прокопьич старый стал. Хоть за ним похожу.
Братья-сёстры уговаривать, конечно:
– Не подходит это, сестра. Прокопьич хоть старый человек, а мало ли что про тебя сказать могут.
– Мне-то, – отвечает, – что? Не я сплетницей стану. Прокопьич, поди-ко, мне не чужой. Приёмный отец моему Данилу. Тятенькой его звать буду.
Так и ушла. Оно и то сказать: семейные не крепко вязались. Про себя думали: лишний из семьи – шуму меньше. А Прокопьич что? Ему это по душе пришлось.
– Спасибо, – говорит, – Катенька, что про меня вспомнила.
Вот и стали они поживать. Прокопьич за станком сидит, а Катя по хозяйству бегает – в огороде там, сварить-постряпать и протча. Хозяйство невелико, конечно, на двоих-то… Катя – девушка проворная, долго ли ей!.. Управится и садится за какое рукоделье: сшить-связать, мало ли. Сперва у них гладенько катилось, только Прокопьичу всё хуже да хуже. День сидит, два лежит. Изробился, старый стал. Катя и заподумывала, как они дальше-то жить станут.
«Рукодельем женским не прокормишься, а другого ремесла не знаю».
Вот и говорит Прокопьичу:
– Тятенька! Ты бы хоть научил меня чему попроще.
Прокопьичу даже смешно стало.
– Что ты это! Девичье ли дело за малахитом сидеть! Отродясь такого не слыхивал.
Ну, она всё ж таки присматриваться к Прокопьичеву ремеслу стала. Помогала ему где можно. Распилить там, пошлифовать. Прокопьич и стал ей то-другое показывать. Не то чтобы настояще. Бляшку обточить, ручки к вилкам-ножам сделать и протча, что в ходу было. Пустяшно, конечно, дело, копеечно, а всё разоставок при случае.
Прокопьич недолго зажился. Тут братья-сёстры уж понуждать Катю стали:
– Теперь тебе заневолю надо замуж выходить. Как ты одна жить будешь?
Катя их обрезала:
– Не ваша печаль. Никакого мне вашего жениха не надо. Придёт Данилушко. Выучится в горе и придёт.
Братья-сёстры руками на неё машут:
– В уме ли ты, Катерина? Эдакое и говорить грех! Давно умер человек, а она его ждёт! Гляди, ещё блазнить станет.
– Не боюсь, – отвечает, – этого.
Тогда родные спрашивают:
– Чем ты хоть жить-то станешь?
– Об этом, – отвечает, – тоже не заботьтесь. Продержусь одна.
Братья-сёстры так поняли, что от Прокопьича деньжонки остались, и опять за своё:
– Вот и вышла дура! Коли деньги есть, мужика беспременно в доме надо. Не ровён час – поохотится кто за деньгами. Свернут тебе башку, как курёнку. Только и свету видела.
– Сколько, – отвечает, – на мою долю положено, столько и увижу.
Братья-сёстры долго ещё шумели. Кто кричит, кто уговаривает, кто плачет, а Катя заколодила своё:
– Продержусь одна. Никакого вашего жениха не надо. Давно у меня есть.
Осердились, конечно, родные:
– В случае, к нам и глаз не показывай!
– Спасибо, – отвечает, – братцы милые, сестрицы любезные! Помнить буду. Сами-то не забудьте – мимо похаживайте!
Смеётся, значит. Ну, родня и дверями хлоп.
Осталась Катя одна-одинёшенька. Поплакала, конечно, сперва, потом и говорит:
– Врёшь! Не поддамся!
Вытерла слёзы и по хозяйству занялась. Мыть да скоблить – чистоту наводить. Управилась – и сразу к станку села. Тут тоже свой порядок наводить стала. Что ей не нужно, то подальше, а что постоянно требуется, то под руку. Навела так-то порядок и хотела за работу садиться.
«Попробую сама хоть одну бляшку обточить».
Хватилась, а камня подходящего нет. Обломки Данилушковой дурман-чаши остались, да Катя берегла их. В особом узле они были завязаны. У Прокопьича камня, конечно, много было. Только Прокопьич до смерти на больших работах сидел. Ну, и камень всё крупный. Обломышки да кусочки все подобрались – порасходовались на мелкую поделку. Вот Катя и думает:
«Надо, видно, сходить на руднишных отвалах поискать. Не попадёт ли подходящий камешок».
От Данилы, да и от Прокопьича она слыхала, что они у Змеиной горки брали. Вот туда и пошла.
На Гумёшках, конечно, всегда народ: кто руду разбирает, кто возит. Глядят на Катю-то – куда она с корзинкой пошла. Кате это нелюбо, что на неё зря глаза пялят. Она и не стала на отвалах с этой стороны искать, обошла горку-то. А там ещё лес рос. Вот Катя по этому лесу и забралась на самую Змеиную горку да тут и села. Горько ей стало – Данилушку вспомнила. Сидит на камне, а слёзы так и бегут. Людей нет, лес кругом, – она и не сторожится. Так слёзы на землю и каплют. Поплакала, глядит – у самой ноги малахит-камень обозначился, только весь в земле сидит. Чем его возьмёшь, коли ни кайлы, ни лома? Катя всё ж таки пошевелила его рукой. Показалось, что камень не крепко сидит. Вот она и давай прутиком каким-то землю отгребать от камня. Отгребла сколько можно, стала вышатывать. Камень и подался. Как хрупнуло снизу, – ровно сучок обломился. Камешок небольшой, вроде плитки. Толщиной пальца в три, шириной в ладонь, а длиной не больше двух четвертей. Катя даже подивилась:
– Как раз по моим мыслям. Распилю его, так сколько бляшек выйдет. И потери самый пустяк.
Принесла камень домой и сразу занялась распиливать. Работа не быстрая, а Кате ещё надо по домашности управляться. Глядишь, весь день в работе, и скучать некогда. Только как за станок садиться, всё про Данилушку вспомнит: