Хозяйка — страница 33 из 86

– И мне стало страшно. Ибо я понял, что мучению этой божественной любви не будет конца до тех пор, пока на земле родятся мужи и девы, и что Бог должен страшиться потерять их души… до тех пор, пока он ежедневно, ежечасно отдает свое тело и свою кровь на тысячах алтарей… и есть люди, отвергающие его жертву…

И я страшился себя самого, служившего нечистым у его алтаря, читавшего божественную службу нечистыми устами… И я казался сам себе подобным тому, кто привел свою невесту в постыдное место и предал ее.

Он подхватил Кристин в объятия, когда она поникла, и вместе с Ормом они отнесли ее без чувств на постель.

Немного погодя она открыла глаза, села и закрыла лицо руками. Она разразилась диким, жалостным рыданием:

– Я не могу, я не могу! Гюннюльф… Когда ты так говоришь, я понимаю, что никогда не смогу…

Гюннюльф взял ее за руку. Но она отвернулась от его исступленного и бледного лица.

– Кристин! Не можешь ты довольствоваться меньшей любовью, чем любовь между Богом и душой человеческой…

Кристин, оглянись вокруг себя, посмотри, что такое мир. Ты родила двоих детей – а ты никогда не думала о том, что каждое дитя, когда родится, получает крещение в крови, и первое, что человек вдыхает на этой земле, есть запах крови? Разве ты не думаешь, что ты, их мать, должна приложить все усилия к тому, чтобы твои сыновья не вернулись к тому первому крещению, что соединило их с миром, но держались завета, который был ими заключен с Богом у купели очищения?..

Она все рыдала и рыдала.

– Я боюсь тебя, – сказала она снова. – Гюннюльф, когда ты так говоришь, то я понимаю, что никогда не сумею найти дорогу к миру и покою…

– Бог найдет тебя, – тихо сказал священник. – Будь тихой, не беги его, ибо он искал тебя еще раньше, нежели ты создана была в утробе матери.

Он посидел немного на краю кровати. Потом спокойно, ровным голосом спросил, не нужно ли разбудить Ингрид и попросить, чтобы она помогла ей раздеться. Кристин покачала головой.

Тогда он трижды перекрестил ее. Затем пожелал Орму спокойной ночи и ушел к себе в чулан, где спал.

Орм и Кристин стали раздеваться. Мальчик, по-видимому, был погружен в глубочайшее раздумье. Когда Кристин улеглась, он подошел к ней. Глядя на ее заплаканное лицо, он спросил, не посидеть ли около нее, пока она не заснет.

– Ох да… Нет, Орм! Ты, наверное, очень устал, ведь ты такой юный. Должно быть, уже очень поздно… Орм немного постоял.

– Не кажется ли тебе странным?.. – вдруг сказал он. – Отец и дядя Гюннюльф… Как они не похожи друг на друга… но и похожи в чем-то…

Кристин лежала, думая:

«Да, пожалуй… они не похожи на других людей…» Вскоре затем она заснула, и Орм отошел к другой кровати. Он разделся и забрался в постель. Она была застлана полотняной простыней, а на подушках были полотняные наволочки. Мальчик с удовольствием растянулся на гладком прохладном ложе. Сердце его билось от волнения при мысли о всех этих новых приключениях, к которым ему показали путь речи дяди. Молитвы, посты, все то, что он совершал, потому что был приучен к этому, стало вдруг чем-то новым: оружием в прекрасной войне, к которой он стремился. Может быть, он станет монахом – или священником, если получит разрешительную грамоту, как рожденный в прелюбодеянии.

* * *

Ложем Гюннюльфу служила деревянная скамья с меховой подстилкой, положенной на тонкий слой соломы, и с единственной подушечкой для головы, так что приходилось лежать, вытянувшись во весь рост. Священник снял рясу, лег в нижней одежде на скамью и натянул на себя тонкое сермяжное одеяло.

Маленький фитилек, навитый на железный прут, он оставил гореть. Он был подавлен тоской и тревогой из-за своих же собственных слов.

Он чувствовал себя ослабевшим от страстной тоски по тем временам, – неужели никогда больше ему не обрести той свободной радости сердца, которая наполняла все его существо в ту весну в Риме? Вместе со своими тремя собратьями шел он по зеленым, усеянным звездами цветов лугам под яркими лучами солнца. Он трепетал, глядя на то, как прекрасен мир… И знать, что все это совсем ничто по сравнению с богатством мира иного! Хотя и этот мир приветствовал их тысячью маленьких, радостных и сладких напоминаний о женихе. Полевые лилии и птицы небесные напоминали о словах его; о таких вот ослятах, каких они встречали, о таких колодцах, как эти каменные цистерны, говорил он. Они питались у монахов при тех церквах, которые посещали, и когда пили кроваво-красное вино и обдирали золотистую корку с пшеничного хлеба, то они, четыре священника из ячменных краев, поняли, почему Христос почтил вино и пшеницу, чистейшие из плодов земли, пожелав являться под видом их в таинстве жертвы во время богослужения…

В ту весну он не ведал ни беспокойства, ни страха. Он чувствовал себя настолько отрешенным от соблазнов мира сего, что когда он ощущал на коже теплые солнечные лучи, ему лишь становилось легко понятным то, над чем прежде он размышлял в страхе: как это тело его может очиститься огнем, став телом просветления. Облегченный, свободный от земных забот, он нуждался во сне не больше, чем кукушка весенними ночами. Сердце пело в его груди… Он чувствовал, что душа его – как невеста в объятиях жениха.

Но он знал сам: это не может длиться. На земле никто из людей не может долго жить так. И принимал каждый час этой светлой весны как залог – милостивое обещание, которое должно укрепить его, когда тучи потемнеют над ним, а дорога поведет его вниз в тёмные ущелья, через бурные реки и холодные вечные снега…

* * *

Но только когда он вернулся в Норвегию, беспокойство впервые по-настоящему овладело его душой.

Там много было причин для этого. Его богатства, огромное наследие отцов… и богатый приход. Вот путь, открывавшийся перед ним. Его место в соборном клире… Гюннюльф знал, что оно предназначено ему от рождения. Если только он не расстанется со всем своим имуществом… не поступит в монастырь братьев-проповедников, не станет монахом и не подчинится уставу. Это была жизнь, к которой он стремился… но не от всего сердца.

И вот, когда он состарился бы и достаточно закалился в борьбе… Под норвежской державой живут мертвые люди – отъявленные язычники или же введенные в заблуждение лживыми учениями, которые распространяются руссами под именем христианства. Финны[23] и другие полудикие народы, о которых Гюннюльф постоянно думал… Разве не Бог пробудил в нем это стремление – отправиться в их поселения со словом и светом?..

Но Гюннюльф отгонял от себя такие мысли, оправдываясь тем, что нужно слушаться архиепископа. А архиепископ, господин Эйлив, отговаривал его от этого. Господин Эйлив беседовал с ним, слушал его доводы, давая ясно понять, что он разговаривает с сыном своего старого друга, господина Никулауса из Хюсабю. «Ведь вы, дети дочерей Гэуте из Скугхейма, вы же никогда не знаете меры ни в добром, ни в злом, что вам только взбредет в голову». Спасение душ народа финнов сам архиепископ тоже принимал близко к сердцу… Но финнам не нужен законоучитель, который умеет писать и говорить по латыни не хуже, чем на родном языке, и обучен науке права не хуже, чем арифметике и алгоризму. Верно, что Гюннюльф приобрел свои знания, чтобы пользоваться ими. «Но я не уверен, что ты обладаешь даром вести беседы с бедными и простодушными людьми, обитающими на севере».

Ах, в ту сладостную весну его ученость казалась ему не более почтенной, чем знания, приобретаемые каждой маленькой девочкой от матери: как прясть, варить пиво, печь хлеб, доить коров, – обучение, в котором нуждается каждый ребенок, чтобы делать в мире свое дело.

Гюннюльф жаловался архиепископу на беспокойство и тревогу, которые овладевали им, когда он думал о своем богатстве и о том, как ему нравится быть богатым. Для потребностей своего собственного тела Гюннюльфу надо было немного: он жил как бедный монах. По ему нравилось видеть у себя за столом множество людей, нравилось заранее удовлетворять нужды бедных, делая им подарки. И он любил своих лошадей и свои книги…

В ответ господин Эйлив говорил с ним серьезно о славе церкви. Одни призваны прославить ее величавым и достойным поведением, как другие призваны добровольной бедностью явить миру, что богатства сами по себе – ничто. Он напоминал о тех архиепископах, прелатах и священнослужителях, которые претерпели насилие, изгнание и оскорбления от царствовавших в старину за то, что они отстаивали права церкви. Не раз показывали они, что, когда это потребуется, норвежские церковники могут отказаться от всего на свете и следовать Богу. Но Бог сам даст нам знамение, когда это потребуется, поэтому нужно только всегда помнить об этом, и тогда можно не страшиться, что богатства будут враждебны душе.

Гюннюльф постоянно замечал, что архиепископу не нравится, что он так много думает и размышляет про себя. Ему казалось, что и сам архиепископ Эйлив и его священники походят на людей, все выше и выше возводящих стены дома. Честь церкви, власть церкви, право церкви. Ведает Бог, и у него не меньше прилежания в делах церкви, чем у любого другого священника, и не станет он уклоняться от работы – таскать кирпичи и штукатурку для ее строения. Но они все словно боятся войти в построенный ими дом и отдохнуть в нем. Они все словно боятся сбиться с пути, если будут слишком много размышлять….

Гюннюльф боялся не этого. Тот не может впасть в ересь, чьи очи неотрывно устремлены на крест, кто непрестанно отдает себя под покровительство святой девы. Для него не в этом опасность…

Опасность – она в неугасимом стремлении его души приобрести восхищение и дружбу людей…

А ведь он было прочувствовал до самой глубины своего существа: «Бог любит меня, душа моя дорога Богу и любима им так же, как всякая душа на земле…»

Но здесь, дома, в нем опять ожило воспоминание о том, что мучило его, когда он был подростком и юношей. Что мать не любит его так, как она любит Эрленда. Что отцу даже и в голову не приходит беспокоиться о нем, хотя он не оставляет в покое Эрленда. Потом у Борда в Хестнесе только и было разговора, что об Эрленде: Эрленд молодчина, Эрленд провинился, Гюннюльф же просто состоял там при брате. Эрленд, Эрленд был вожаком всех мальчишек-подростков. Эрленда бранили все девочки-служанки и тут же смеялись над ним… И Эрленда сам Гюннюльф любил больше всех на свете. Если б