– Только не надо крови, – умоляла вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна сына. – Будь милосерд, прояви великодушие…
Но все не вечно, кончилось судебное дознание 30 мая 1826 года. Раздувшиеся от бумаг опросных папки «декабрьского дела» были преподнесены государю, однако Николай Павлович даже и заглянуть в них не изволил. К чему так утруждаться верховному судье Руси? Все, что довелось ему прежде по допросам узнать – и среди прочего далеко идущие планы своих супротивников, готовых пойти даже на цареубийство, – не позволяло императору вершить «нормальное правосудие» над мятежниками, «всю эту грязь», как говорил теперь государь, следовало в особых бадьях отстирывать.
1 июня 1826 года 120 узников узнали от генерала Лукова, что участь их будет решаться на тайном совете государевом. Луков зачитал постановление суда голосом равнодушным да твердым. А когда философ и поэт Вильгельм Кюхельбекер сплюнул презрительно и выкрикнул: «Да что известно может быть царю о милосердии божьем?», комендант велел четырем солдатам поступить с узником как с голытьбою поступают, и даже не дрогнул, чувства волнения не проявил. Тайный совет составился изо всех министров, сенаторов да членов коллегий с синодскими. Собирались они секретно, за дверьми закрытыми. Здесь не было дано слово ни пострадавшему от мятежа государю, ни обвиняемым, – и только бумаги из «декабрьского дела» говорили, – все то, что понаписал Сабуров на тысячах страниц.
– Я желаю, чтоб вынесен был особый приговор! – велел Николай I. – Приговор справедливый и для виновников праведный.
Ну, и что сие значит-то? Офицеров расстрелять, а цивильных, гражданских то бишь, повесить? Или следует офицеров бесчестно на виселицу вздернуть, пусть-де до гражданского чина деградируют, низвергнутся? Что значит сие – особого приговора вынесение?
За долгие месяцы ожидания не раз были явлены доказательства государевой милосердной справедливости: жены узников действительно дважды в месяц могли навещать своих мужей. Да, за ними по-прежнему неотрывно следили караульные, да только вот не было более слышно ни плача, ни криков. Просто стояли друг против друга, вжимаясь всем телом в решетку чугунных оград, и говорили, говорили обо всем лишь возможном только на свете. Даже о такой малости, как о полетевшем колесе экипажа, что застрял в весенней грязище, когда пришлось всю ночь на дороге в имение прождать, потому что у кучера – черт бы его побрал, мон шер! – запасного колеса не оказалось.
Борис Тугай еще более в эти месяцы исхудал и осунулся. Раны его затянулись совершенно, а на память о роковых событиях остался изорванный мундир. Эполеты и аксельбанты пока с него никто не срывал, солдаты по-прежнему величали «вашим благородием барином», так же как и взятых в узилище генералов именовали «вашими превосходительствами», и уж потом только начинали бранить, как и положено, «по матери», сопровождая на допросы.
А вот Ниночка, казалось, еще больше прежнего расцвела. Когда сошел с рек лед и первые лебеди вновь показались на Неве с первыми теплыми лучами весеннего солнышка, она надела самое красивое свое платье с белыми кружевами и шелком вышитыми по подолу цветами и отправилась в компании многих иных дам в крепость.
Граф Кошин уже дожидался ее там. Вышел из-за будки караульной и медленно двинулся к дочери. Он постарел и сдал заметно, волосы убелила безжалостная седина, осанка графа не была уже прежней. Не было больше обычного сильного да крепкого, весело бранившегося с дворней Павла Михайловича. Тихим дрожащим голосом заговорил он на этот раз с дочерью.
– Возвращайся, ласточка.
– Нет.
– Ты можешь дожидаться решения участи Бориса и в дому отчем. Почто прячешься? Разобьешь ты сердце матушке, да и мне, старому.
– А как же Мирон Федорович, папенька? А Катерина Ивановна?
– Никто и не думает наказывать их. Все должно быть позабыто. Взгляни на меня, я стал совсем уж стариком от печали беспросветной.
Ниночка молча кивнула головой. А затем прижалась щекой к отцовскому плечу. Обнимала его сгорбленную фигуру, тормошила нежно.
– Я поеду с тобой, – всхлипнула негромко. – Но я все равно умру, коли царь велит расстрелять Бориса.
12 июля 1826 года тайный государев совет вынес свой собственный приговор по «декабрьскому делу». В крепость были посланы курьеры, приговор следовало огласить мятежникам. Не только Россия – весь мир затаил дыхание. Какова-то будет она, месть царская?
А потом надолго над огромной страной воцарилось молчание параличное. Потому что месть царя и в самом деле была ужасна.
Борис Степанович Тугай ранним утром был разбужен позвякиванием связки тяжелых ключей: надсмотрщик открывал дверь его камеры. Проснувшись, Борис не стал тотчас же вскакивать с деревянных нар, лишь натянул себе на голову шинель и притворился крепко спящим.
По каземату протопали солдатские сапоги, дверь шумно стукнула о стену, заскрипела, как будто возмущаясь вторжением огромного количества народа.
– Лейтенант Тугай, извольте встать! – произнес не терпящий возражений голос. Борис узнал его. Голос сей принадлежал майору Булганову, замещавшему по временам коменданта крепости. Булганов был полным добродушным человеком, с которым можно было при случае поговорить, в глубине его души теплилась искра симпатии и жалости к заговорщикам. И то, что теперь он говорил столь резким тоном, сообщало о незавидных переменах их участи.
Тугай отбросил шинель в сторону и прищурился, глядя на пробивающийся в маленькое окошко яркий утренний свет. Там, за непроницаемыми стенами, рождался просто замечательный денек. Солнечные лучи веселым потоком струились сквозь зарешеченное окно. В парках сейчас уже вовсю бьют фонтаны, по Неве скользят парусные лодки, взрезают носом глубокую синеву воды, над Петербургом ангелы небесные уже натянули полог радостного шелкового неба.
Майор Булганов стоял перед нарами и смотрел на Тугая долгим, печальным взглядом. За спиной его топтался дознаватель Сабуров с радостно-презрительной ухмылкой на лице. Он протянул папку длинному, истощенно-мрачному человеку, тот открыл ее и тяжело вздохнул.
В представлении сей человек не нуждался, Тугай и так знал, что это был курьер тайного государева совета. Итак, приговор вынесен без слушания обвиняемых. Царь показал зубки.
– Встаньте же, Борис Степанович, – мягко произнес Булганов.
Тугай поднялся. Одернул разорванный, грязный мундир, провел руками по взлохмаченным волосам. На Сабурова, эту мерзкую крысу, глянул, как на пустое место. Его взгляд с деланным безразличием скользнул по стенам, на которых узники прошедших лет ногтями подчас выцарапывали свои имена, проклятья и молитвы. «Да пребудет с Россией Господь, – написал какой-то незнакомец. – Да только где он?»
– Государь желает известить вас о вынесении приговора, – курьер говорил с одышкой, как будто с трудом перемалывал слова-камни, многозначительно поглядывая на Тугая поверх очков. – Борис Степанович Тугай, конногвардеец первого эскадрона…
– Так точно! – по-военному громко отозвался Тугай.
– Его императорское величество, государь всея Руси Николай Павлович постановил, что измена Господу, Отечеству и государю есть мерзейшее из всех земных преступлений. Тайный совет государев единодушно постановил приговорить лейтенанта Тугая к смерти.
Молчание, воцарившееся в каземате, было абсолютным. Такую тишину можно слышать, такую тишину можно взрезать ударом сабли, кабы только эта сабля в руках была… Булганов задышал тяжело, с хрипом выталкивая воздух из легких, Сабуров молча усмехался, десять солдат угрюмо уставились в землю.
Борис кивнул. Он и не ждал иного приговора.
– Что ж, и на том спасибо государю, – стараясь сохранять хладнокровие, проговорил Тугай.
Тощий курьер поправил очки на носу и вновь взглянул в лежавшую в папке бумагу.
– Но его императорское величество по доброте своей великой, – зачитал он далее, – превыше закона ставит именно милосердие. И повелевает заменить казнь смертную на каторжные работы в Сибири сроком в двадцать лет.
Как будто над горячим летним днем надругалась ледяная буря бескрайней тайги. Дрожь пробрала всех, кто слышал тот приговор. Майор Булганов закусил губу. Борис Тугай непонимающим взглядом воззрился на царского курьера.
– Двадцать лет Сибири… – проговорил он тихо.
– Его императорское величество по доброте своей великой…
– По доброте? – срывающимся голосом внезапно выкрикнул Тугай. – По доброте?
Все вздрогнули от неожиданности. Видение покрытых льдом глубоких рек, завывающей снежной бури, голодных волчьих стай и непроходимых лесных чащ отступило.
– По доброте? Тогда почему ж он не убьет меня сразу? Почему хочет убивать долгих двадцать лет? Ни с чем не сравнимая жестокость! Майор Булганов, дайте мне перо и бумагу. Я буду писать государю. Я попрошу его расстрелять меня! Двадцать лет Сибири! Никогда, никогда! Да я скорее проломлю себе голову о стену!
– Успокойтесь, Борис Степанович! – Булганов провел дрожащей рукой по лицу. – И в Сибири можно жить.
– Да знаете ли вы, что такое жить в Сибири двадцать лет?
Булганов молчал. Еще никого он не видел воротившимся из тайги, за исключением нескольких монахов, торговых караванов и солдат. Сосланные же в Сибирь исчезали в бездонном омуте сибирском, как будто были они лишь каплями дождя.
– Я требую, чтобы меня расстреляли! – вновь выкрикнул Борис. – Это не милосердие, это изощренная дьявольщина какая-то! Будь проклят этот убийца!
– Я передам эти слова его величеству, – с тихой угрозой в голосе промолвил Сабуров. – Какая черная неблагодарность! Вам даруют жизнь, а вы проклинаете государя за его доброту.
– Коли уж есть Господь на небесах, – дрожащим голосом произнес Тугай, – он непременно в один прекрасный день, Сабуров, отправит вас гнить в Сибири.
Дознаватель побледнел от гнева, повернулся к Тугаю спиной и торопливо покинул камеру. Майор Булганов кивнул солдатам. И они, и курьер были рады поскорее покинуть каземат. Им и так еще предстояли два невеселых часа обхода. Курьер обязан был зачитать приговор всем содержавшимся под арестом заговорщикам, а лейтенант Тугай попался ему первым по счету.