Хозяйка тайги — страница 38 из 40

В самом конце февраля, в воскресный день, Лобанова похоронили под тоненькой березкой. С трудом разрыли промерзшую землю. Его гроб несли двенадцать человек, и среди них князь Трубецкой и граф Муравьев. У гроба стоял Тугай с траурно приспущенным знаменем полка, в котором служил когда-то Лобанов. Знамя это за две ночи сшила поседевшая от горя Катенька Трубецкая.

– Господи, прости заблудшую душу раба твоего Николая, – прошептал отец Афанасий у самого края разверстой могилы. – В муках человек рождается, в муках к Тебе, Господи, уходит.

Он мелко крестил гроб, вглядываясь в жадно распахнутое жерло могилы, хотел было сказать еще что-то, как вдруг с диким криком исчез в вырытой яме. Когда его вытащили, едва живого от пережитого страха, лекарь со злорадным удовлетворением установил, что бедняга сломал левую ногу.

– Последняя выходка Лобанова, – сказал генерал Шеин и, не стесняясь, заплакал. Глядя сквозь слезы на гроб, прошептал: – Было бы удивительно, Николай Борисович, коли б ты покинул нас тихо и незаметно.


Катенька Трубецкая который уж час стояла у свежезасыпанного могильного холмика. Слезы медленно текли из глаз и тут же замерзали. Ушел тот, кто был ей так дорог, ушел, так и не узнав об этом.

– Отчего вы не женитесь, – спросила она полковника как-то раз, на одну минуту оставшись с ним наедине. – Хотите, подберу вам хорошую невесту, полно уж вам ходить одиноким…

Он посмотрел на нее долгим нежным взглядом и ответил, опустив глаза вниз:

– Такой, как вы, сударыня, я не найду, а другой мне не надо…

Она покраснела тогда, поняв это косвенное признание в любви, но сделала вид, что ничего не поняла.

– Полно, – дрожащим голосом произнесла еще Трубецкая, – сколько прелестных женщин могли бы быть счастливы с вами…

Лобанов только грустно усмехнулся и ничего не ответил. «Бог покарал меня его уходом», – мелькнуло в голове у княгини. Ужасный пробел оставил Лобанов своим уходом в ее жизни. Тоска невыразимая! Она знала, что за что она ни примется теперь, все будет из рук валиться, самые воспоминания будут не в отраду. Она в первый раз испытывала, что душа может болеть как тело, – именно болит душа! Едва могла понять Катенька Трубецкая, что Лобанов оставил их маленький мир в тайге.

Она подняла голову и увидела подле себя высокого белобородого старца. Глаза княгини наполнились уже не слезами, а ничем не прикрытым ужасом. Она помимо воли с еще незабытой придворной вежливостью поклонилась старику.

– Александр Павлович? Государь?!

Федор Кузьмич посмотрел на княгиню, признал в ней старую знакомицу и улыбнулся.

– Зря ты это, милая, – отозвался ласково. – Не надобно мне так кланяться. Я – бродяга. Лучше ему, бедному, поклонись.

Слезы ручьем хлынули из глаз княгини.

– Больно мне, очень больно! Самой жить не хочется!

В ответ зазвучал голос, глуховатый и размеренный, такой знакомый:

– Напрасно, милая. Жизнь радость есмь. Ты страдаешь, значит, душа твоя очищается, возвышается. Береги душу, впусти в нее радость жизни…

Княгиня все вглядывалась в лицо старца.

– Но ведь ты живой, это только мертвые являются людям видением, Александр Павлович, – без слов подумала она, а он ее услышал.

– Позволено и мне иногда, – усмехнулся.

– Нет, ты точно император Александр, – едва слышно прошептала Трубецкая.

– Разве важно, кто ты на земле, важно, кто ты будешь там… Из первых стал я последним, но ушел от соблазнов, ушел от самолюбия, стал собой, таким, какая у меня душа…

– Но какая радость у меня может быть, если кругом меня – могилы?

И слезы капнули Трубецкой на грудь.

– Ты плачешь от жалости к самой себе, а ты пожалей других…

– Да я всю жизнь только и делаю, что других жалею…

– Нет, пожалей одного человека, отдай ему всю твою любовь, и зачтется тебе, мужа вспомни страдальца, – сказал и исчез в снежном лесу.

Княгиня прикрыла в страхе глаза…

А от могилки вернулась спокойная, радостная, словно согретая теплом сибирского ясного солнца в летний день, привидевшийся ей зимой.


Он прекрасно понимал, что чувствует сейчас княгиня. Ему и самому было дано пережить нечто болезненно подобное. Те дни до сих пор вспоминаются со стоном.

«Она умерла. Я наказан за все мои грехи…» – написал он тогда в своем дневнике. Гулкая пустота окружила его, и ему казалось, что все вокруг уже умерло и только продолжает жить какой-то призрачной, неестественной жизнью, словно и не подозревая о своей смерти, не видя ее и кривляясь перед ее страшным ликом.

Его доченька, девочка, прозрачно-белая, худенькая, переполненная желаниями и чувствами, одна привязывала его к жизни. С ее матерью, Нарышкиной, он давно и нелепо разошелся. Сонечка была единственным существом, в ком он видел свою надежду и радость, она одна заставляла его сердце биться радостно и трепетно. Она умерла от чахотки, и никакие лучшие доктора не могли спасти ее, и глубокое отчаяние опустилось на его душу. Зачем живет он, сломленный морально и физически, зачем нужен он Богу здесь, на земле, если жизнь его дочери отнята и некому утешить его, некому прижаться к его сердцу и подарить минуты самой чистейшей радости, нежности и любви…

Пробираясь по глухой тайге, странник стиснул руками высокий лоб, как и тогда, склонил голую облысевшую голову. Как и тогда, он не мог даже плакать. Сухие скорбные фразы выветрились из его головы, осталась только эта гулкая пустота и нелепая отрешенность.

Он не пошел тогда на похороны дочери, ибо не мог увидеть Софи в гробу – эту искрящуюся жизнью девочку, несмотря на ее слабость и бледную прозрачность. В его памяти она осталась такой, как в последний раз, когда он видел ее, – улыбающейся, утешающей его, ее старого надорванного жизнью отца. Нет, он не мог видеть ее в гробу – неподвижную, бледную, хрупенькую, усыпанную цветами и окруженную свечами. Да он бы и не смог жить, увидев ее такой! И не права была княгинюшка Трубецкая, что пошла поглядеть на мертвого и неподвижного Лобанова. Зря! Она должна была запомнить его живым и решительным. Теперь ей стократно больнее будет.

Он-то это тогда понял. Недаром благословенным его питерская блаженная кликала. Хотя тогда в день смерти дочери не понимал он своей благословенности. Ведь тогда Бог отнял у него все, что было. Все его начинания странным и удивительным образом преображались во зло и неблагодарность. Вокруг него была гулкая пустота, не заполненная ни дружбой, ни любовью, ни самым почтительным выражением благоволения… Ему здесь в тайге много лучше, нежели там, в блеске золота, пурпура и славы.

Федор Кузьмич вернулся в свою потаенную келейку. Навстречу ему кинулся, прихрамывая, Федькин:

– Дедушко! Вернулся!

Вечный странник улыбнулся тепло.

– Как вишь, воротился, друг мой.

Федькин доверчиво протянул ему потрепанный томик – Священное Писание:

– Почитай, дедушко.

В этой просьбе своему постояльцу старец Федор Кузьмич никогда не отказывал.

На этот раз Федькин на коленях подполз к нему и едва слышно промолвил:

– Положи мне его на голову, дедушко…

И все время, пока читал тот главу из Святого Писания, солдатик, чудом спасенный, держал Евангелие на своей голове.

– Пора бы тебе в мир возвращаться, друг мой, – спустя какое-то время промолвил старец.

Федькин отчаянно замотал головой, руками, словно защищаясь, прикрылся:

– Нет, дедушко, дозволь с тобой остаться!

Старец обвел глазами потаенную свою келейку. Небольшая келья была вся черной – стены до половины и весь пол были застелены черным сукном, у самой стены виднелось большое распятие с предстоящей Богоматерью и евангелистом Иоанном, а с другой стороны стояла длинная черная скамья, также обитая черным сукном. Перед иконами в углу горела лампада, почти не дававшая света.

Федькин вновь упал на колени:

– Все мне у тебя здесь любо, хоть и страшно бывает порой. Словно в чреве могилы живу.

– Рядом, – улыбнулся старец. – Пойдем, покажу что. – И вывел за перегородку.

За перегородкой на столе стоял большой черный гроб, в котором лежала схима, свечи и все, относящееся к погребению.

– Смотри, – сказал Федор Кузьмич, – вот постель моя, и не моя только, но и всех нас. В нее все мы, солдатик, ляжем и будем спать долго… А потом пробудимся к новой, неведомой нам, но такой желанной жизни. Я уж раз пробуждался, и ты, видно, тоже… Оставайся, солдатик. Тут твой удел отечеству служить.


Через три дня могильный холмик, все, что осталось от полковника Лобанова, подправили, землю утрамбовали и на последнем пристанище Лобанова поставили крест. Странный крест… Одна его перемычина была из березы, а вот вторая была покрыта искусным рисунком. Чем-то поперечина эта затейливая напоминала деревянный протез полковника.

– В протезе лежало семь тысяч триста сорок девять рубликов ассигнациями, – сказал Борис Ниночке, пересчитав оставленные в наследство деньги. – На корабль этого, конечно, не хватит, но на мачту, паруса и такелаж четырехмачтового баркаса еще как хватит. – И Борис устало потер лицо. – Эх, что за пустые фантазии! На эти деньги мы сделаем здесь сотни лодчонок и пустим вниз по реке. Флот Лобанова в Сибири.

– Когда-нибудь государь все равно ответит, – сказала Ниночка и прижалась к мужу. Они сидели у печи, коротали вместе долгий тихий вечер, в который им было позволено быть вместе, и, казалось, что нет на свете никаких рудников, никакого острога, никакой томительной безнадежности. Ночь иллюзий, во время которой дано грезить одной мечтой в объятиях друг друга.

– Он никогда не ответит, – упрямо помотал головой Борис и уткнулся лицом в плечо Ниночки. – Как будто царя может взволновать, загрызли волки одного генерала где-то под Нерчинском или все-таки не загрызли! Да в Петербурге давно уж забыть о нас забыли!

За окном маленького домика тихо падал снег. Опускалось на землю молчание ночи.


Может, и в самом деле забыли? Прошла зима, наступила весна, спешило ей на смену лето – а ничего в их жизни не менялось. Она, эта жизнь, в Нерчинске текла своим обычным ходом, и только княгиня Трубецкая прибегала украдкой на могилку полковника Лобанова.