Хозяйство света — страница 14 из 20

Я жестами выманила ее из дома и спросила, нельзя ли мне купить ее птицу.

— No no no! — сказала она, — Quell' uccello e mia vita![9]

— Что, вся жизнь целиком?

— Si si si! Mio marito e morte, mio figlio sta nell'esercito e ho soîtano un rene.[10]

Никаких перспектив — ни для нее, ни для меня. Она сжимала в кулаке Мадонну.

— Se non fosse per quell'ueello e il mio abbonamento alla National Geographie Magazine non avrei niente.[11]

— Ничего?

— Niente! Rien![12] Фига!

* * *

Она захлопнула дверь и поставила статую Мадонны в клетку на окне. Бескрылая, сев на мель, я поплелась выпить эспрессо. Какой прекрасный остров — голубой, кремовый, розовый, оранжевый. Но в тот день я была дальтоником. Я хотела эту птицу.

Вечером я снова подкралась к квартире и заглянула в окно. Женщина дремала, развалившись в кресле, под «Бэт-мена», дублированного на итальянский.

Я обошла кругом и подергала ручку. Дверь была открыта! Я вошла и прокралась в комнатку, набитую вышитыми салфетками и пластмассовыми цветами. Птица разглядывала меня:

— Красивый парень! Красивый парень!

Кого в такой момент волнует пол?

На цыпочках, до смешного серьезная, я подошла к клетке, открыла проволочную дверцу и схватила птицу. Та довольно радостно запрыгнула на мой палец, но тут женщина шевельнулась, и птица запела что-то жуткое о возвращении в Сорренто.

Быстрая как дротик, я накинула на птичий клюв кружевную салфетку и выскользнула из комнаты на улицу.

Я воровка. Я украла птицу.

* * *

Полгода в своей части острова я жила как на иголках, отказываясь вернуться домой, потому что птицу бы не пропустили санитарные власти. Ко мне приехали в гости и поинтересовались, почему я не возвращаюсь. Я ответила, что не могу — все дело в птице.

* * *

— Твое дело разваливается, наши отношения разваливаются — забудь ты об этой птице.

Забудь о птице! Это все равно что забыть себя. В этом, конечно, и проблема — я забыла себя, давно и прочно, задолго до птицы, и в каком-то неряшливом безумии мне хотелось и длить это забвение, и обрести себя снова. Когда птица назвала меня по имени, я словно заново услышала его — не впервые, но после долгого молчания, будто очнулась от наркотического сна.

— Bongiorno, Silver!

Каждое утро птица напоминала мне о моем имени, иными словами — о том, кто я есть.

* * *

Если бы я могла выражаться яснее. Если бы я могла сказать: «В моей жизни нет света. Моя жизнь съедает меня заживо». Если бы я могла сказать: «У меня было умственное расстройство, и я украла птицу». Говоря строго, это походило на правду — именно поэтому полиция отпустила меня, я не обвинила в краже горячо любимого ары. Итальянский врач прописал мне прозак и направил на лечение в Лондон, в клинику Тэвисток. Женщина, что была хозяйкой птицы и стала ею снова, сочувствовала мне — в конце концов, попугая она, может, и лишилась, но ведь не кукукнулась. Она подарила мне кипу старых журналов «Нэшнл Джиогрэфик», чтобы я читала их в психушке — какой-то добрый человек в пиццерии сказал ей, что там я обрету покой на всю оставшуюся жизнь.

* * *

Покой моей жизни. Я в жизни не была покойна — всегда бежала, так быстро, что солнце не успевало бросить тень. Вот я — прошедшая свой путь до половины, затерянная в сумрачном лесу, без фонарика, без проводника и даже без птицы.

* * *

Психиатр был мягким, умным мужчиной с очень чистыми ногтями. Спросил, почему я не обратилась за помощью раньше.

— Я не нуждаюсь в помощи — не в такой, по крайней мере. Я в состоянии сама одеваться, делать тосты, делать деньги, заниматься любовью, и здравого смысла мне не занимать.

— Зачем вы украли птицу?

— Мне нравятся истории о Говорящих Птицах, особенно — история о Зигфриде, которого Лесная птица вывела из леса прямо к сокровищам. Если Зигфрид был так глуп, чтобы слушать птиц, то я подумала, что «тук тук тук» в окно моей жизни тоже что-то означает, и мне стоит прислушаться.

— Вам казалось, что птица говорила с вами?

— Я знаю, что птица со мной говорила.

— И рядом не было ни одного живого существа, с которым можно было бы поговорить?

— Это не я говорила с птицей. Она говорила со мной. Повисла длинная пауза. Кое-что лучше не высказывать при посторонних. См. выше.

Я попыталась возместить ущерб.

— Однажды я ходила к психотерапевту, и та дала мне книгу, которая называлась «Несплетенная паутина». Если честно, я предпочла бы слушать птицу.

Но я только все усугубила.

— Вы не хотели бы завести другую птицу?

— Это была не любая птица; эта птица знала мое имя.

Доктор откинулся в кресле.

— Вы ведете дневник?

— У меня целый набор серебристых блокнотов.

— Между ними есть связь?

— Да, я покупаю их в одном универсальном магазине.

— Я имею в виду, ведете ли вы одну запись о своей жизни или несколько? Вы не чувствуете, что живете больше чем одной жизнью?

— Конечно, чувствую. Невозможно рассказывать одну-единственную историю.

— Может, стоит попробовать?

— С началом, серединой и концом?

— Да, что-то вроде этого.

Я подумала о Вавилоне Мраке и его аккуратных побуревших тетрадях, о его дикой изорванной папке. Подумала о Пью, выдирающем истории прямо из света.

— Вы знаете историю о Джекиле и Хайде?

— Конечно.

— Так вот, во избежание крайностей, необходимо заполнить все пробелы.

Морской конек лежал в его кармане.

Мрак шел по пляжу.

Луна была новая, и лежала на спине, словно опрокинутая ветром, который наметал песок к его сапогам.

Он посмотрел на мыс Гнева, и ему почудился силуэт Пью за стеклом света. Волны были свирепы и быстры. Надвигался шторм.

1878 год. Его пятидесятый день рождения.

Когда Роберт Льюис Стивенсон спросил, можно ли навестить его, Мрак был польщен. Они бы осмотрели маяк, а потом Мрак показал бы ему знаменитую пещеру с окаменелостями. Он знал, что Стивенсона завораживали Дарвиновы теории эволюции. Он и не подозревал, что у Стивенсона для визита была особая цель.

Мужчины сидели по сторонам камина и разговаривали. Оба выпили немало вина, Стивенсон раскраснелся и оживился. Не думал ли Мрак о том, что все люди обладают атавистическими свойствами? Такими их сторонами, что хранятся, как непроявленные негативы. Теневыми натурами — их невозможно представить, но они есть?

У Мрака перехватило дух. Сердце колотилось. Что Стивенсон имеет в виду?

— Один человек может быть двумя, — сказал Стивенсон, — и не знать об этом, или может открыть это и понять, что должен действовать. Эти два человека могут быть очень разных видов. Один — честный и преданный, а другой, быть может, не многим лучше обезьяны.

— Я не допускаю, что люди когда-то были обезьянами, — сказал Мрак.

— Но вы допускаете, что все люди имеют предков. Что скажете, если где-то в вашей крови угнездился давно исчезнувший изверг, которому недостает лишь тела?

— В моей крови?

— Или в моей. В любом из нас. Когда мы говорим о человеке, который ведет себя несообразно себе, что мы имеем в виду на самом деле? Не говорим ли мы, что в этом человеке должно таиться нечто большее, чем мы предпочитаем знать, да и вообще-то нечто большее, чем он предпочитает знать о себе?

— Вы думаете, что мы так мало знаем о себе?

— Я бы выразил это иначе, Мрак; человек может знать себя, но он гордится своим характером, своей целостностью… в этом слове есть все: целостность — мы обозначаем им добродетель, но у него есть еще одно значение — цельность, а кто из нас таков?

— Мы все цельны, я надеюсь.

— Интересно, вы намеренно неверно понимаете меня?

— Что вы этим имеете в виду? — сказал Мрак; губы его пересохли, и Стивенсон-заметил, как он теребит цепочку от часов, словно четки.

— Можно откровенно?

— Сделайте одолжение.

— Я был в Бристоле…

— Понимаю.

— И там я повстречал моряка по имени…

— Прайс, — сказал Мрак.

Он поднялся и подошел к окну, а когда вновь обернулся и посмотрел на свой кабинет, наполненный хорошо послужившими знакомыми вещами, почувствовал себя чужим в собственной жизни.

— Тогда я расскажу вам, — сказал он.

* * *

Он говорил долго, рассказывая всю историю от начала и до конца, но собственный голос доносился издалека, будто говорил человек в другой комнате. Он подслушивал себя. Это себе он все рассказывал. Себя ему нужно было рассказать.

* * *

Если бы тогда в Лондоне я не увидел ее, моя жизнь, возможно, сложилась бы совсем иначе. Я целый месяц ждал нашей следующей встречи и весь этот месяц не думал ни о чем другом. Как только мы остались вместе, она отвернулась и попросила расстегнуть крючки на ее платье. Их было двадцать; я помню, как считал их.

Она переступила через платье, расплела волосы и поцеловала меня. Она была так свободна в своем теле. Ее тело, ее свобода. Меня пугало то, как мне от нее становилось. Вы говорите, мы не едины, вы верно говорите: в каждом из нас есть двое. Да, нас было двое, но мы были едины. Я же расколот огромными волнами. Я осколок цветного стекла из церковного витража, давно разбитого. Осколки себя я нахожу повсюду, собирая их, я режу себя. Цвета ее тела, красный и зеленый, — цвета моей любви к ней, цветные части меня, а не толстое мутное стекло всего остального.

Я стеклянный человек, но нет во мне света, который бы светил через все море. Я никого не приведу домой, не спасу ничьей жизни — даже своей собственной.

Однажды она приезжала сюда. Не в этот дом, а на маяк. Только из-за этого я еще могу жить здесь. Каждый день я прохожу той тропой, по которой мы шли вместе, и пытаюсь различить ее след. Она проводила рукой по волнолому. Она сидела у скалы спиной к ветру. Она расцвечивала это унылое место. Она осталась в ветре, в маках, в нырянии чаек. Я нахожу ее повсюду, куда падает мой взор, даже если никогда больше не увижу ее.