Последний раз их дороги пересеклись в 1949-м, когда мы с дядей жили в Сент-Поле, штат Миннесота. Барбер работал тогда в Макалистер-колледже. Однажды вечером он сидел у себя и просматривал на последних страницах «Пионир Пресс» объявления о продаже подержанных автомобилей, как вдруг ему на глаза попалась фраза: «Виктор Фогг, в недавнем прошлом музыкант Кливлендского оркестра, дает уроки игры на кларнете». Его пронзила боль, и снова перед ним возник образ Эмили; так ясно и отчетливо, как не являлся ему уже многие годы. Она вдруг снова ожила в его душе, возвращенная к жизни фамилией в объявлении, и всю неделю Барбер не мог не думать о ней, о том, что с ней сейчас, какие повороты судьбы могли ожидать ее, и видел ее с такой четкостью, что чуть с ума не сходил. Учитель музыки вряд ли имеет к ней отношение, но почему бы не попробовать разузнать? Его первым желанием было позвонить Виктору, но потом, прокрутив в уме все, что мог сказать, Барбер передумал. Ему не хотелось выглядеть идиотом, излагая свою судьбу и бормоча что-то бессвязное незнакомому человеку на том конце провода. И он решил написать письмо. Скомкав семь или восемь черновиков, он наконец запечатал окончательный вариант, отправил его и тотчас же, в наплыве горя, стал сожалеть о содеянном. Ответ пришел через десять дней. На листе желтой бумаги из блокнота наклонным почерком было убористо написано: «Сэр, Эмили Фогг действительно была моей сестрой, но я вынужден с прискорбием сообщить Вам, что она погибла в автокатастрофе восемь месяцев назад. Бесконечно сожалею. Искренне Ваш, Виктор Фогг».
Дочитав письмо, Барбер понял, что в нем нет для него ничего нового. Виктор написал лишь то, что Барбер и сам давно уже знал: что он никогда больше не увидит Эмили. А сообщение о ее смерти только подтвердило это. Просто подтвердило, что его утрата — реальность, и с ней он живет уже многие годы. Из-за этого письмо не стало менее горестным, но, оплакав еще раз свою потерю, Барбер страстно захотел знать больше. Что с ней случилось? Где она жила и чем занималась? Была ли замужем? Остались ли у нее дети? Любил ли ее кто-нибудь? Барбер жаждал знать обо всем. Ему хотелось заполнить все белые пятна и воссоздать ее биографию, получить нечто такое, что можно было бы носить с собой всю жизнь: несколько фотографий или, еще лучше, фотоальбом, который он мог бы открывать и мысленно, и в своем кабинете, всегда, когда захочет. На следующий день он снова написал Виктору. Выразив свои искренние соболезнования в первом абзаце, он далее очень деликатно намекнул, что ему было бы исключительно важно знать ответы на некоторые вопросы. Он терпеливо ждал ответа, но прошло две недели, а он не получил ни строчки. Наконец, решив, что его письмо затерялось, Барбер позвонил Виктору. После четвертого гудка он услышал в трубке голос оператора: номер отключен. Но Барбера это не остановило (в конце концов, родственник Эмили может быть беден и настолько ограничен в средствах, что не в состоянии платить за телефон), поэтому он забрался в свой «додж-51» и поехал на Линдвуд-авеню, 1025, где была квартира Виктора. Не найдя при входе среди имен жильцов фамилии Фогг, он позвонил консьержу. Через несколько секунд на звонок, шаркая, вышел низенький человек в желто-зеленом свитере и сказал, что мистер Фогг уехал. «Да он со своим… этим… мальчуганом сразу схватился и дней десять назад того… съехал». Барбер был разочарован, такого поворота событий он не ожидал. Но с тех пор ни на мгновение не переставал думать о том, кто же этот мальчуган. А даже если бы перестал, какое это имело бы значение. Может, это сын кларнетиста, и на этом можно остановиться.
Много лет спустя, когда Барбер рассказал мне о втором письме, которое он послал Виктору, я наконец-то понял, почему мы с дядей так неожиданно уехали из Сент-Пола в 1959 году. Теперь всей той спешке было прямое объяснение: и торопливым ночным сборам, и быстрому, без остановок переезду в Чикаго, и двум неделям жизни в гостинице без учебы в школе. Дядя Вик ничего не знал о Барбере, но почувствовал опасность. Где-то ведь обретается мой отец, а вдруг этот тип, так интересующийся Эмили, и есть он? Кто поручится, что папаша, чего доброго, не потребует отдать мальчика? Не упоминать обо мне в первом письме было просто, но потом пришло второе письмо с массой вопросов, и дядя подумал, что лучше скрыться. Не отвечать на письмо было бы все равно что лишь на время отодвинуть проблему: раз незнакомец так любопытен, он скоро начнет нас искать. И что тогда? Дяде ничего не оставалось, как скрыться, — схватить меня в охапку и среди ночи исчезнуть из города.
Барбер рассказал мне эту историю самой последней, и она вызвала двойственные чувства. Я понял, что я значил для дяди, понял, насколько сильна была его бесконечная любовь, и меня вновь захлестнуло горькое сожаление, что его больше нет. Но в то же время я почувствовал и горечь из-за того, что был лишен стольких лет общения с отцом. Ведь если бы дядя Вик вместо того, чтобы прятаться, ответил на второе письмо Барбера, я бы узнал, кто мой отец, еще в 1959 году. В том, что произошло, некого винить, но от этого не легче. Все случилось из-за разобщенности, прервавшейся связи, плохо рассчитанных действий, блуждания в темноте. В нужное время мы всегда оказывались не в том месте, а в нужном месте — не в то время, всегда проходили мимо друг друга, всегда находились в двух шагах от встречи. Вот к чему ведет мое повествование — череде упущенных возможностей. Поначалу все эти эпизоды были сами по себе, и никто не знал, какая общая картина сложится из них потом.
Во время той первой встречи, конечно же, о личной жизни Барбера и речи не было. Сын Эффинга решил не раскрывать своих предположений на мой счет, и потому сфера наших бесед ограничилась историей жизни его отца, и за те дни, что он был в Нью-Йорке, мы обсудили ее довольно подробно. В первый вечер он пригласил меня на обед в ресторан «У Галлахера» на Пятьдесят второй улице; на следующий день мы пошли в ресторан в Китайском квартале вместе с Китти, а на третий день, в воскресенье, перед его отлетом, я завтракал с ним в гостинице. Ум и обаяние Барбера очень быстро заставили меня забыть о его внешности, и чем больше мы с ним общались, тем приятнее мне было находиться в его компании. Почти с самого начала мы говорили легко и непринужденно, обмениваясь шутками и интересными наблюдениями, рассказывая друг другу о себе. Но в основном разговор шел об отце Барбера, и поскольку прямота его не смущала, я мог говорить об Эффинге без прикрас, и хорошее и плохое.
Барбер почти ничего не знал о своем отце. Как объясняли маленькому Барберу, он умер где-то на Западе за несколько месяцев до его рождения. Мальчик этому вполне верил. Стены дома были увешаны картинами, все говорили, что его папа — художник-пейзажист, много путешествовавший по зову таланта. Говорили, что в последний раз он отправился в пустыни Юты, Богом забытые места, и там умер. Но об обстоятельствах смерти отца Барберу никогда не рассказывали. Когда ему было семь лет, тетя объяснила, что папа упал со скалы. Три года спустя дядя толковал, что папу захватили индейцы, а еще через полгода Молли Шарп заявила, что его наказал дьявол. Молли была их кухаркой, всегда угощавшей Барбера после школы изумительными пудингами. Эта здоровая, краснощекая ирландка с двумя большими дырами между зубами никогда, как он знал, не говорила неправду. Как бы там ни было, отцовской гибелью объясняли то, почему его мама не выходит из своей комнаты. Так об этом говорили в семье, хотя на самом деле она иногда выходила из комнаты, особенно в теплые летние ночи: бродила по коридорам, даже спускалась от дома к берегу, садилась у воды и слушала, как небольшие волны залива плещутся о сушу.
Маму Барбер видел не часто. Даже в «хорошие» дни она не всегда могла вспомнить его имя. Она звала его Тедди, Мэлком или Роб — и произносила эти имена с полной уверенностью, всегда глядя ему прямо в глаза, — или придумывая необычные имена: Голошарик или мистер Бедокур. Он никогда ее не поправлял — и так они виделись редко, дорога была каждая минутка, а еще он по опыту знал, что малейшее возражение расстроит ее. Остальные домашние звали ее Солли. Это обращение ему нравилось, оно не нарушало некой таинственности вокруг его полного имени, ведомой, казалось, ему одному. Соломон — мудрый иудейский царь, такой непогрешимый в своих рассуждениях, что мог предлагать разрубить пополам ребенка. Позже уменьшительное имя исчезло, и он стал Солом. Читая поэтов елизаветинской поры, он узнал, что в древности «сол» означало «солнце», а потом открыл для себя, что по-французски «сол» — «земля». Его забавляло, что он одновременно и земля и солнце, и несколько лет он даже считал, что это дает ему преимущества по сравнению с остальными в познавании противоречий мира.
Его мать, окруженная компаньонками и помощницами, жила на пятом этаже их особняка в Клифф-хаусе, и, бывало, подолгу не покидала своего обиталища. На том этаже было особое царство, с недавно отстроенной кухней с одной стороны и большой девятиугольной комнатой — с другой. В ней, как говорили, его отец писал картины, а окна были расположены таким образом, что за ними виднелась только вода. Он обнаружил, что если долго стоять у одного из этих окон, прижавшись лицом к стеклу, то кажется, будто летишь по небу. Барберу не разрешалось часто подниматься наверх, но из своей комнаты этажом ниже он иногда слышал, как его мама ходит по ночам — под ковром поскрипывали половицы, — а время от времени он различал и звуки голоса: наверху разговаривали, смеялись, напевали песни, иногда прерываемые стонами и всхлипываниями. Наверх его водили сиделки, и при каждой устанавливались свои порядки. Мисс Форрест пускала его только на час каждый четверг, мисс Кэкстон проверяла его ногти, прежде чем вести к маме, мисс Флауэр добивалась, чтобы маму отпускали на короткие прогулки по берегу, мисс Бакл подавала горячий шоколад, а мисс Гундерсон говорила так тихо, что он еле слышал ее. Один раз Барбер целый день играл с мамой в маскарад, в другой раз они водили по пруду игрушечную лодку, пока не стемнело. Это запомнилось ему больше всего, и через годы он понял, что это, верно, были лучшие часы, проведенные с мамой. С самых первых запомнившихся дней она казалась ему старой — волосы седые, лицо бесцветное, глаза водянисто-голубые, уголки губ опущены, руки в пигментных пятнах. Во всех ее движениях была еле заметная, но непрерывная дрожь, и из-за этого она, видимо, казалась еще более хрупкой — женщиной с обнаженными нервами, всегда пребывающей на грани срыва. И все же он не считал ее сумасшедшей (обычно при нем все говорили «бедняжка»), и даже когда она делала что-нибудь, тревожившее всех остальных, ему часто казалось, что она только притворяется. За те годы у нее случилось несколько обострений (она впала в истерику и уволила одну из сиделок, пыталась покончить с собой, несколько месяцев отказывалась носить какую-либо одежду), и однажды ее отправили, как говорили, в Швейцарию на длительный отдых. Лишь значительно позже Барбер выяснил, что Швейцарией называли сумасшедший дом в Хартфорде в штате Коннектикут.