Храм Василия Блаженного — страница 6 из 18

В больничном саду, в кустах, он наглотался таблеток, разрывая трясущимися руками облатки. Они не поддавались, эти облатки, и Антон рвал их, прихватывая края волчьим прикусом молодых крепких зубов.

Потом он шел по ночному городу, размахивая наволочкой. На перекрестке его попытался остановить милиционер, которого Антон ударил. Потом ударил еще раз. И бросился в запальный звериный бег, в попутные машины и поезда....

Он добрался до Лены, бывшей своей однокурсницы, которая оставила его ночевать у себя, а утром сообщила, что выбросила его наволочку и все, что в ней было. Он сел на пол и заплакал. Она подошла к нему, села рядом и тоже заплакала.

Потом она повезла его куда-то, и привезла в монастырь...

Он лежал в маленькой келье, смотрел в потолок и молчал. В первое время его страшно ломало, он рычал, скверно ругался, рвал на себе одежду и простыни на постели, катался по полу, выл, раздирал лицо и грудь ногтями, бил себя кулаками по лицу.

За ним терпеливо и молча ухаживали. В келье все время кто-то дежурил. Однажды он очнулся, осмотрелся осмысленным взглядом и остался в монастыре на год.

Через год приехала в монастырь Лена, которой он даже "до свидания" не сказал. Распрощался он с монастырем и поехал в семинарию, в сопровождении Лены, с которой больше никогда не расставался.

После окончания семинарии получил он приход в Мытарино. И вот шел теперь рука об руку с матушкой Еленой, супругой своей венчанной. Шел впереди старушек и стариков, обходя овражек, из которого те из его паствы, кто помоложе, изрядно извозившись, со смехом и шутками выбирались уже на другой стороне, где впереди их ждало путешествие через вскопанные огороды. При ходьбе по такой почве на ноги налипает столько грязи, сколько и земли-то на белом свете нет.

И с каждым шагом приходится приподнимать на обуви прилипший к подошвам земной шар. Движущийся по этим огородам похож не на слона, идущего по грязи, а на человека, который идет по пашне со слоном на плечах.

Что самое ужасное - вернуться невозможно, потому что, сделав несколько шагов, с ужасом осознаешь, что назад ни за что возвращаться не нужно, потому что для этого требуются точно такие же усилия, как и для того, чтобы пройти вперед.

Когда старички, ведомые отцом Антоном, успевшим уже выгвоздать рясу, вышли к огородам, смело вступив на них, подбадривая сами себя, те что помоложе уже выбирались за огороды и падали без сил в мокрую траву.

И вот тут кто-то заметил приближающийся из подлеска тусклый свет фонарика. Вскоре перед отрядом отважных спасателей предстал целый и невредимый Васька. Он шел напролом в мокром насквозь кимоно, не обращая внимания на злую крапиву, хватавшую его за голые ноги, только хрюкал довольно, как от щекотки.

Заметив выстроившийся перед ним поселок, он застыл с раскрытым ртом, не понимая, что за народ бродит ночью по огородам, на которых еще и красть нечего.

Спасатели же, увидав целехонького Ваську, сначала обрадовались, а потом, оглянувшись назад, на огороды, и вспомнив, что их ждет на обратном пути, резко изменили свое отношение к нему в худшую сторону.

Не побили его, наверное, только потому, что ни у кого на это сил не осталось. А те, у кого они остались, находились при исполнении. Отделался Васька поцелуем и звонким подзатыльником от матери, да еще устным обещанием спустить с него семь шкур, дома, во что не только Васька, но и никто из окружающих не поверил.

И правильно. Поскольку из всех многочисленных угроз в его адрес, мать выполнила только одну: не выпускать его из дома. Отобрала кимоно, заперла его вместе со штанами и рубахой в шкаф, а самого Ваську, уходя из дома, запирала на ключ. И ходил он по квартире в сползающих с круглого живота чудовищного размера трусах и в полосатой майке, перешитой из тельняшки, неведомыми путями попавшей в этот совершенно сухопутный поселок. Ходил он горестный и грустный, но уперся и не сказал матери, где пропадал той самой ночью.

И не просто молчал об этом, а молчал три дня, и совершенно молча отсидел все три дня дома. Такого с ним раньше не случалось и перепуганная странным и необычным его поведением мать, плюнув на все, открыла шкаф и сказала, в сердцах выбрасывая оттуда Васькино кимоно и другие вещи:

- Гуляй, давай, но только смотри мне, чтобы тебя видно было. Со двора - ни на шаг! Ты понял меня? Понял, я тебя спрашиваю?

Васька молча стоял перед ней, сопел и вертел ногой дырку в половике, так ничего и не сказав в ответ.

- Иди уж, горе мое, - вздохнула мать, рассудив, что на свежем ветерке быстрее дурь выдует.

Минут через десять вышла она во двор по делам хозяйственным, глянула туда-сюда, а Васьки уже и след со двора простыл, как корова языком его слизнула. Ох и взвилась тут Анастасия Николаевна!

Шум она, правда, поднимать не стала, опасаясь за реакцию соседей, не забывших еще про ночные гуляния по оврагам и огородам. Побегав молча по дворам, поняла она, что возраст ее не соответствует такого рода мероприятиям, как поиски блудного сына. Звать своего Ваську в голос она по тем же причинам не отважилась, крикнула его несколько раз, согласно дворовому этикету, и больше не стала. С тоской смотрела она на темневший за огородами перелесок, откуда в прошлый раз появился ее Васька. Сердцем чувствовала она, что там он.

Русский народ смекалкой жив, а женская его часть и подавно. Подозвала она внучонка своего, вечно сопливого рыжего Петьку, сунула ему пряник, что-то пояснила, руками размахивая.

Петька покивал, быстро убежал куда-то и так же быстро вернулся во главе ватаги босоногих мальчишек, которым Анастасия Николаевна так же что-то пояснила, показывая в сторону перелеска. Мальчишки выслушали и умчались за овражек и огороды так быстро, что даже пыль на дороге шевельнуться не успела.

Сама же Анастасия Николаевна поспешила в магазинчик, откуда вышла с увесистым пакетом и заспешила вперевалку за сараи, к овражку. Там уселась она на краешке, укрывшись от взглядов, свесив ноги в прохладу и тень овражка, где на дне, в полумраке, звенел ручеек. Сидела она, терпеливо выжидая, покусывая пряник, который извлекла из пакета, удивляясь давно позабытому вкусу.

Прямо чудесный какой-то ей пряник достался, с давным-давно позабытым вкусом. И жевала она его медленно, удерживая на языке каждую крошку, жевала и вспоминала. И вместе с забытым вкусом возвращались к ней и полузабытые воспоминания.

Вспомнила она деда, вернувшегося из города с заработков. Лицо вспомнить не могла, помнила только роскошную бороду с густой проседью, крепкие руки с узловатыми пальцами, которые извлекали из холщового мешочка невиданную по тем временам в голодной деревне роскошь: пряничных коников. И помнила она этих самых коников так ясно и подробно, словно только что в руках держала.

И грустно ей было оттого, что коников этих пряничных она до самой малой черточки, до последнего завитка в развевающихся гривах помнила, а лица дедова никак вспомнить не могла, как ни старалась. Пропало из памяти лицо дедово. Пропало так же, как и сам дед, которого погубили лихие люди на дороге, позарившись на заработки его городские.

Стала вспоминать бабушку, но тоже никак не могла вспомнить лица ее. Вместо лица, хоть ты плачь, вспоминались опять пряники, только домашние, вспоминалось, как пекла бабушка из теста жаворонков, вставляя каждому вместо глазика - изюминку. И пахло в доме праздником и ванилью.

Глаза бабушкины помнила, и руки тоже помнила, как и у деда, еще колечко помнила, тонкое медное колечко, навсегда вросшее в натруженный палец.

Мать и отца Анастасия Николаевна даже и не пыталась вспоминать. Она сама их только на фотографии видела, которая дома на стене висела. Сгорел дом, и стена эта сгорела, и все фотографии: дедушки, бабушки, отца и матери тоже сгорели.

Отец с матерью вместе на Гражданской воевали, война и свела их. Война свела, война и погубила. Про отца бабушка часто рассказывала, а вот про маму и она почти ничего не знала. Отец привез ее в дом родителей, когда рожать пора было. Привез, а сам обратно - на фронт. И мама, как только родила, да немного оправилась, за ним следом, даже дочку грудью не докормила.

Погибли они вместе, где-то в далеком Туркестане, в жарких песках, в горячей схватке с отчаянными басмачами.

Посидела она, прикрыв глаза, пытаясь вспомнить такие дорогие лица, и заплакала от обиды на память свою, которая спрятала их в далеких тайниках.

Даже мужа своего, безумно ею любимого Ванечку, вспомнить в лицо никак не могла. Опять вспоминались пряники, которые приносил ей муж в получку, и которыми любил угощать крохотного еще Ваську, и ее, супругу свою любимую. Еще помнила она вкусный запах свежей стружки, и мелкие опилки в черных кудрях мужа своего.

И так ей жалко стало Ванечку своего потому что убили его, что она снова заплакала, не утерев еще слез прежних. Как же все неправильно устроено! Жили хорошие, красивые люди, а после них - ни фотки, ни лиц в памяти, все время постирало. И где могилки отца-матери? Где муж похоронен?

Писали про него в похоронке, что похоронили его в Восточной Пруссии, на площади в каком-то городе, название которого она позабыла, а похоронка в пожаре сгинула. Не запомнила она название того города, больно мудреное название было.

Стала она как-то искать по карте школьной, но ни Туркестана, ни Пруссии этой не нашла, ни Восточной, ни Южной, ни Западной.

И что это за Пруссия такая? Пруссаков, что ли, там разводят? И кому они нужны эти рыжие тараканы? Ползают, ползают...

Да если бы и отыскала она страны эти диковинные, то где в них искать могилки дорогие? Нет, неправильно все это. Человек должен родиться и умереть на своей земле. Как они там лежат в чужих землях? Может быть, могилки их с землей уже давно сравняли. Да и то: кому там за чужими могилками ухаживать, своих, небось, хватает.

На поселковом кладбище и то стали бесхозные могилки появляться. Уезжают люди из поселка, насовсем уезжают. Только могилки остаются, куда могилки уедут?