На то, чтобы закончить ангелов, мне понадобилось два месяца. Абзац взялся сделать экс-вото, испортить которое было практически невозможно. Он сумел расколоть его на две части, и работу пришлось начинать заново.
Дядя со всех сторон осмотрел моих ангелов, когда я их ему представил, очень гордясь результатом.
— Твое имя — проклятие, — сказал он мне. — Ты мнишь себя Буонарроти, но на самом деле ты всего лишь pezzo di merda и ваяешь, как pezzo di merda. Пока он награждал меня новыми тумаками, я, забившись в угол, невольно вспоминал: «Микеланджело Буонарроти, 1475–1564».
Я вырос в мире, где люди в основном могли что-то буркнуть друг другу. Разговоры были роскошью или заигрыванием. Буркнуть что-то в благодарность или от удовлетворения, буркнуть, чтобы просто побурчать. Или объяснялись взглядом, жестом: махнул рукой — «передай соль», чего тут говорить. Таким был мой отец, таким был дядя. Мужские дела. Виола часто говорила «впрочем», «соответственно» и «невзирая на это». Она открыла мне мир бесконечных нюансов. Если я говорил «поднялся ветер», она поправляла: «Не просто ветер, а либеччо». Виола знала названия всех ветров.
Двадцать четвертого июня 1918 года она назначила мне встречу на кладбище — по случаю Иоаннова дня. Лучшая ночь, чтобы увидеть блуждающие огоньки. Она вышла из леса, как всегда, из такого места, где, клянусь, не было тропы! Я приходил туда среди бела дня и не нашел прохода. Я сразу же сказал ей, что не хочу охотиться за огоньками, особенно если это неприкаянные души. Виола прикрыла мне рот рукой, хотя я еще говорил.
— Забудь об огоньках. Я сделала необыкновенное открытие.
— Правда?
Виола научила меня, что если ты не хам, то нельзя говорить «да ну?».
— Я обнаружила, что могу путешествовать во времени! — воскликнула она. — Я только что явилась из прошлого.
— Как это?
— Ну что ж, я пришла из времени секунду назад. Если Т — это настоящий момент, то секунду назад, в Т — 1, меня здесь еще не было. И теперь я здесь. Следовательно, я перенеслась из Т — 1 в Т. Из прошлого в настоящее.
— Ты не можешь по правде путешествовать во времени.
— Могу! Вот же, я только что сделала это снова. Перенеслась на секунду вперед.
— Но ты не можешь туда вернуться.
— Нет, потому что прошлое бесполезно. Именно поэтому мы путешествуем из прошлого в будущее.
— Ты не сможешь перенестись на десять лет вперед.
— Да конечно могу. Давай встретимся здесь через десять лет, двадцать четвертого июня тысяча девятьсот двадцать восьмого года, в это же время. Вот увидишь, я буду на месте.
— Вот только тебе потребуется десять лет, чтобы добраться.
— Ну и что? Когда ты приехал из Франции, какая разница, сколько шел твой поезд — минуту или день. Ты ведь перенесся из Франции в Италию, верно?
Нахмурившись, я искал слабое место в ее рассуждениях. Но у Виолы не было слабых мест.
— Точно так же я буду здесь двадцать четвертого июня тысяча девятьсот двадцать восьмого года и при этом перенесусь в будущее. ЧТД. Пошли, нас ждут мертвецы.
— А правда, что ты можешь превращаться в медведицу?
Она сделала несколько шагов в сторону кладбища. И вдруг вернулась ко мне, очень серьезная.
— Кто тебе это сказал?
— Абз… Витторио.
— Брат Эммануэле?
— Да.
— Вот удивительно. Мы же играли вместе, когда были маленькими. До пяти лет дворянин может играть с кем угодно, это не считается нарушением этикета. Что еще он тебе сказал?
— Что охотник пытался… тебя… тебя…
— Да, я знаю, что он пытался сделать, — прервала она, внезапно посуровев.
— Так это правда? История с медведицей? Я имею в виду, я знаю, что это невозможно, но…
— Я скажу тебе правду, потому что я никогда тебе не солгу. Дай слово, что и ты никогда мне не солжешь.
— Обещаю.
— И что это останется нашей тайной.
— Обещаю.
— Я не очень люблю, когда люди рассказывают обо мне истории. Но в данном случае Витторио прав.
— Ты можешь превращаться в медведицу.
— Да.
— Ты шутишь, что ли?
— Зачем ты спрашиваешь, если не веришь?
— Хорошо я верю тебе. Ты превращаешься в медведицу. Ты можешь показать мне?
Она ласково улыбнулась и тронула пальцем мой лоб:
— Используй воображение. И тогда тебе не понадобится никаких демонстраций. И когда они станут тебе не нужны, я, возможно, тебе покажу.
Мне потребовалось восемьдесят два года, восемь десятилетий упрямства и долгая агония, чтобы признать то, что я знал и так. Мимо Виталиани нет без Виолы Орсини. Но Виола Орсини есть — без всякой посторонней помощи.
Винченцо замер в нерешительности. Он стоит перед деревянным шкафом в углу своего кабинета — никто, кроме него, не имеет туда доступа. Он отворачивается от шкафа, встает перед окном, откуда любит смотреть на горы — сколько раз он смотрел на них за долгие годы священства? Начался мелкий дождь. Внизу, под шиферной крышей, сразу под его кабинетом находится келья, которую он только что покинул. Он с минуты на минуту ждет скорбную весть — ну вот, падре, все кончено, — но Виталиани не сдается. Кто знает, какие видения вспыхивают за его чуть великоватым лбом, какие сожаления или радости тревожат его коротковатые руки и ноги? У настоятеля странное чувство: умирающий как будто пытается что-то ему сказать. И пытается именно в тот момент, когда сказать уже не сможет, наверное, как раз потому, что уже не сможет сказать ничего.
Аббат возвращается к шкафу почти против воли. Его вид обманчиво-безобиден: старинный шкаф вполне под стать этим почтенным стенам. Но это на самом деле сейф, ключ от которого он всегда держит при себе. А ведь Винченцо стократно прочел все его содержимое и так и не нашел ничего, оправдывающего такую секретность. Конечно, чтение лежащих в шкафу документов вызывает некоторые вопросы. Видимо, проблема в этом. Церковь не любит вопросов — она уже на все дала ответ.
Вступив в должность, Винченцо с удивлением узнал, что досье хранятся не в Ватикане, а в Сакре. Так безопаснее, объяснили ему. Знание — мощное оружие, и слишком много интриганов в Граде Божьем готовы использовать его в политических целях. Разве не эти досье прервали головокружительную карьеру кардинала Орсини, которому предрекали высший пост? Вскоре после случившегося их перевезли в Сакру, что, в общем-то, логично, раз уж и она здесь.
Настоятель решает отпереть шкаф — он делал это много раз за последние годы. Ключ, который невозможно подделать, открывает сложный бесшумный механизм. Внутри почти пусто, что всегда кажется Винченцо немного нелепым. На полке лежат четыре, всего четыре картонные папки — белые, до обидного банальные. Такие папки хороши для канцелярии, для бухгалтерии, но тут предмет заслуживает гораздо большего: тисненого кожаного переплета, железного оклада, позолоты, всех тех атрибутов, которые обычно обожает Ватикан. Но, в конце концов, динамитные шашки тоже заворачивают не лучше.
Все папки помечены одинаково: «„Пьета“ Виталиани». В них собрано почти все, что о ней написано, — в целом не так уж и много. Здесь первые свидетельства, официальные доклады, составленные сначала священниками, затем епископами, затем кардиналами. Конечно, есть полное исследование профессора Уильямса из Стэнфордского университета. Винченцо вспоминает, как однажды подумал: «Много шума из ничего». Он знает все, что говорилось о статуе, он читал и перечитывал эти истории, слышал, как его собственные монахи на исповеди рассказывали ему о странных видениях, смущавших их сон после того, как они ее лицезрели. Но поскольку на него статуя вообще не действовала — возможно, ему не хватает воображения, — он не воспринимал это всерьез. Он просто находил ее прекрасной, необыкновенно прекрасной, он разбирался в скульптуре. Остальное? Сплетни.
И так вплоть до того дня Пятидесятницы 1972 года, когда он впервые услышал проклятое имя. Ласло Тот. Имя, которое отныне будет омрачать его ночи и заставлять по десять раз в день ощупывать то место на груди, где покоится неподделываемый ключ на кожаном шнурке.
Лето 1918 года, пекло. Сирокко выжигал плато, деревья мучились, мучились и люди. Днем небо не голубело, а оставалось белым, оглушенное зноем. «Это дыхание пушек», — говорили люди. Люди столько стреляли друг в друга, столько разжигали ненависть, что даже утром, просыпаясь, ты сразу вдыхал войну, лоб сжимало как тисками, спина при малейшем движении покрывалась потом. Казалось, близок конец света: мужчины ходили без рубашек, девушки не сразу оправляли платья, когда их задирало порывом ветра, а жара все усиливалась. В 1919 году родилось много детей.
Заработки стали совсем редки, еда оскудела. Абзац брал все больше столярных заказов и, как будто это само собой разумелось, делил заработанное со мной, подпихивал мне то хлебец, то кусок сыра тайком от Альберто. Дядя обзывал нас пиявками и пропивал деньги, которые дала мне мать — наверное, уже последние. Наконец он решился моими стараниями написать своей собственной матери.
Мамуля!
Дела здесь идут не так чтобы очень, но мы держимся. Больше всего расходов на этих двух пиявок, совсем меня обожрали, ни хрена не делают, чем я прогневил Господа? Я все равно не жалуюсь и не буду просить у тебя денег. Говорю тебе, я кручусь, просто надо потуже затянуть пояса. В конце концов, война идет. Твой любящий сын
В конце июля горизонт застило облако пыли, но оно не растаяло, как обычно, там, где дорога поворачивала к дому Орсини. Оно приближалось к нам, и дядю Альберто охватило странное волнение. Он сунул голову в лохань, пригладил волосы, сменил рубашку. Мы вышли на дорогу, щурясь от солнца. Между садами петляла машина, она становилась все четче. Настоящий автомобиль, «Зюст 25/35» с длинным золоченым капотом и мощными бамперами, вынырнул из пекла и встал перед нами. Водитель обошел машину и открыл дверцу. Появилась пассажирка — фигуристая женщина в меховом манто. Было тридцать пять градусов. Пока женщина приближалась, водитель вооружился тряпкой и стал дра