За четыре года общения Виола глубоко меня изменила. Я осознал это особенно четко, когда ответил ему — я, французик, сын неграмотного итальянца:
— Динозавры и люди не были современниками.
Бидзаро как-то странно посмотрел на меня и присвистнул:
— Да ты образованный карлик!
Я вскочил:
— Я не карлик.
— Да ну? А кто тогда?
— Я скульптор. Великий скульптор. Когда-нибудь им стану.
— Заметано. А пока не стал великим, если передумаешь, ты знаешь, где меня найти. Заплатишь?
Он залпом прикончил свое питье и ушел, засунув руки в карманы, провожаемый моим ошеломленным взглядом. Тут же возник официант и протянул ко мне руку:
— Одна лира.
У меня не было денег, никогда не водилось, да я в них никогда и не нуждался. Он это понял и схватил меня за воротник.
— Мимо Виталиани?
Перейдя трамвайные пути, к нам приближался мужчина. Не старый, до сорока, но взгляд добавлял ему еще несколько десятилетий. Правый рукав висел пустой, лишенный сильной здоровой руки, которая когда-то наполняла его. Он вернулся с фронта вместе с ранними морщинами на лице и страшными видениями, которые будоражили его тело даже в часы бодрствования и заставляли невольно сутулиться и втягивать голову в плечи.
— Я Филиппо Метти. Ты должен был ждать меня у вокзала.
— Извините, маэстро. Я…
— Одна лира, — повторил официант.
Метти оценил четыре стакана на столе и вопросительно приподнял бровь:
— А ты, я вижу, даром времени не теряешь.
— Я не…
— Ладно. Я тороплюсь, в конце концов. Но предупреждаю, в мастерской не пьют, — сказал он, расплачиваясь.
Меня абсолютно не волновала его мастерская. Прежде всего я хотел уехать из этого города. Вернуться домой, узнать, как Виола, хотя эта поездка, по сути, отвлекала меня от мыслей о ней и о том, что после такого падения люди не выживают. Я хотел как можно скорее покончить с Флоренцией. Как будто такое возможно. Флоренция была как Виола, мне вскоре предстояло это понять: ранимая, несгибаемая и нежная. Она сама решала, когда все закончится.
Мы прошли весь город пешком, несмотря на холод, лавируя между трамваями и извозчиками с печальными лошадьми. Ни одно здание не оставляло меня равнодушным, каждая улица, каждый квартал, каждая новая перспектива утягивали меня, я запинался и вихлял то вправо, то влево, под укоризненными взглядами Метти. Каждый шаг предлагал на выбор десять разных форм красоты, десять разных историй. Каждый поворот был отказом от чего-то. Город входил в меня, и больше он меня не покинет. Ни величие Рима, ни магия Венеции, ни безумие Неаполя никогда не затмят во мне Флоренцию. Не самый красивый город Италии, но самый прекрасный. Опять как Виола.
— Ты точно в порядке? — спросил Метти.
— Да, маэстро.
— Странное у тебя выражение лица. Никак ты… вот-вот заплачешь.
— Я просто думал о подруге. Она в больнице.
Он вздрогнул, пробормотал «больница», поежился.
— Сочувствую. Давай поживее, а то темнеет.
— А где мраморные блоки?
— Мраморные блоки? — переспросил он удивленно. — Ну… в мастерской.
Он заинтригованно посмотрел на меня и снова пошел. Мы пересекли Арно по мосту Рубаконте — немцы разрушат его в 1944 году, к великой радости Понте-Веккьо, который таким образом станет старейшим мостом в городе. Перейдя реку, мы прошли вдоль берега в восточном направлении километра два. Панораму города сменили бледные заиндевелые поля.
Грунтовая дорога кончалась у здания, которое смотрело облупленными стенами на пустые поля. Величественная арка открывала доступ во двор, используемый как склад, сверху на него выходило много окон. Здесь чувствовался порядок и симметрия, и еще горьковатый привкус заброшенности. Из нескольких окон второго этажа доносилась мелодия долот и ножниц, с контрапунктом окликов, вопросов, приказов, усиливавшихся невидимыми коридорами.
Метти вошел в северное крыло, тяжело шагая поднялся на третий этаж, наконец толкнул дверь небольшого закутка, где стояла железная кровать и медный таз с водой.
— Вот, жить будешь тут.
— Когда я смогу увидеть блоки? Я хотел бы как можно быстрее уехать назад.
— Да что это за история с блоками?
— Мой дядя же покупает у вас блоки мрамора!
Метти смотрел на меня как на сумасшедшего, я на него — так же.
— Ничего не понимаю в твоей истории с блоками, малыш. С твоим дядей все оговорено. Мне нужны руки для работы в Дуомо. Я на время арендую тебя у его мастерской. Он будет платить тебе зарплату, как раньше.
Я понял. Не всё, не детали, но суть: дядя меня сбагрил.
— Я не могу остаться.
— Как хочешь. Можешь переночевать здесь. Если останешься, то завтра в семь утра иди на обтеску, это сразу за главным зданием.
Он пошел прочь, чуть кособоко, со странным дисбалансом туловища, выставляя при каждом шаге правое плечо и как бы компенсируя отсутствие руки. Я рухнул на соломенный тюфяк, оглушенный. Потом вспомнил про послание Альберто для Метти. Я лихорадочно вскрыл конверт. Внутри был еще один конверт с пометкой WIWO. Это Альберто пытался написать мое имя. Внутри — только один листок, на котором он нарисовал — а рисовал он хорошо, старая сволочь, с изяществом, достойным Ренессанса, — то, что называется digitus impudicus[13]. Крепко стоящий вертикально средний палец, схваченный быстрым росчерком угля, полный жизни и вызвавший у меня рык ярости. Тысячи мыслей хлынули в голову одновременно. Из дяди, несомненно, получился бы выдающийся художник, что его дернуло выбрать скульптуру?! Здорово он меня провел! И самое ужасное, что подобную интригу нельзя было выстроить за неделю, прошедшую после его возвращения. Он сбагрил меня не в отместку за историю медведем, которого я изваял. Он вынашивал этот план уже давно, просто потому что не любил меня. Получалось, меня вообще мало кто любил на свете, причем одна из этих немногих лежала в больнице и к этому времени, возможно, уже перестала меня любить.
Я не мог остаться. Виола нуждалась во мне. Дядя все придумал гениально. Я не мог остаться, не мог уехать. У меня не было денег. Метти будет платить за мою работу дяде, а тот не заплатит мне никогда. Я оказался заложником. По сути, я всегда был заложником судьбы, но Виола почти каждую ночь разрывала эти цепи. Я дал себе клятву, мрачную клятву на железной кровати.
Альберто Суссо, сукин сын. Однажды я убью тебя.
Я не сдержал данное слово, как и многие другие обещания.
Флоренция, темные годы. Хорошая зацепка для моего биографа, хотя тогда я еще не подозревал, что когда-нибудь люди заинтересуются моей жизнью. Еще меньше я подозревал, что, когда они заинтересуются моей жизнью, я сделаю все, чтобы усложнить им задачу.
Братья, когда я перестану бороться и испущу наконец последний вздох, отнесите меня в сад. Похороните меня под прекрасным белым камнем из Каррары, которую я так любил. Только не вырезайте на нем мое имя. На гладком камне будет приятно лежать. Я хочу, чтобы меня забыли. Микеланджело Виталиани (1904–1986) сказал все, что хотел сказать.
Обтеска, ангар из гофрированного железа, была пристройкой к задней части главного здания. Когда я пришел туда в семь утра, циркулярные пилы уже визжали. На меня никто не обратил внимания.
Я помогал тут и там и вскоре превратился, как и шестеро других рабочих, в призрак, покрытый мраморной пылью. В таком грохоте невозможно было говорить, разве что в редкие моменты простоя, когда люди сидели на каменном блоке, уронив руки на колени и глядя в пустоту. Изможденного вида парень по имени Маурицио, который, похоже, был тут за главного, вручил мне «Тоскано». Я жестом бывалого зажег сигару, хотя никогда не курил, и закашлялся до слез. Маурицио взглянул на меня лукаво, но без злобы. Он-то не просто курил, он дышал коричневым дымом, вдыхая его, как только тот выходил изо рта, что позволяло ему выкуривать одну и ту же сигару дважды, а то и трижды. Табак и мраморная пыль покрывали его язык, зубы, бороду и наверняка все внутренности желтой коркой. Я из гонора докурил свою первую «Тоскано» до конца и тут же выблевал ее за пределами здания.
Я не видел Метти весь день, всю неделю. Обедали все вместе в старой трапезной — главное здание когда-то было палаццо, потом монастырем, потом стояло заброшенным, использовалось как сарай, а теперь здесь обосновался Филиппо Метти. Первый этаж северного крыла занимала скульптурная мастерская, где работала элита флорентийских скульпторов. Метти когда-то был одним из выдающихся ваятелей города, пока не потерял руку при взрыве в Капоретто. Причем потерял в буквальном смысле. Он поднял подразделение в атаку, но ее остановил прилетевший снаряд, и люди отступили под градом глины. Вернувшись в укрытие, он громко сказал: «Фу, пронесло! А могло кончиться плохо», и тут какой-то солдат спросил его, где рука.
Обтеска была адом, трюмом корабля, самой неблагодарной работой. Мы распиливали блоки и подгоняли куски мраморной облицовки фасадов. Иногда мы расчищали блоки, предназначенные для скульптур, если работа не была сделана в карьере. Метти только что выиграл один из лучших контрактов в регионе — частичную реновацию Миланского собора, знаменитого Дуомо. Работы было так много, что он нанимал людей даже из-за границы. В трапезной бросалась в глаза разница между элитой, скульпторами, которые за едой веселились и вышучивали друг друга, и парнями с обтески, запорошенными пылью с головы до ног, которые сидели молча, мрачно уткнувшись в тарелку. Какими бы зазнайками ни были скульпторы — а держались они очень заносчиво, — нас они не задирали. На обтеске собрались крутые парни, рецидивисты, дезертиры, уклонисты — все, кого мир считал трусливым отребьем, но чтобы ужиться с ними, требовалось большое мужество.
В течение этой первой недели мне удалось раздобыть почтовую марку. Я написал Абзацу (на адрес его матери, потому что легко мог вообразить, как дядя перехватывает корреспонденцию) и вложил туда же письмо для Виолы. Каждое утро у меня сводило живот от страха. Я открывал глаза миру, не зная, есть ли в нем самый дорогой для меня человек. Я стал прорицателем, весь день искал бесчисленное множество знамений, при необходимости выдумывал новые. Три вороны сидят на трубе — Виоле совсем плохо. Поднимусь по лестнице до площадки не переводя дух — она выживет. Вечером, после ужина, я бродил по суглинистому берегу Арно, пьянея от запаха тины и холодного воздуха, любуясь бликами луны на колокольне Джот