т динозавров, которые, согласно евангелию от Бидзаро, оспаривали у нас, людей, мировое господство. Каждый вечер я ругался с Бидзаро и требовал сочинить для меня что-нибудь не такое унизительное. Он приподнимал брезентовый полог, прикрывавший вход в шапито с вечно переполненными трибунами, и насмешливо смотрел на меня. И с каждым вечером я спускался все ниже и снова плюхался в грязь, а потом смывал ее спиртом.
Сначала мы с Сарой держали дистанцию и принюхивались друг к другу, как два диких зверя. Я часто замечал на себе ее взгляд, проницательный, немного сбивавший с толку, как будто она пыталась что-то рассмотреть в подростке, который по ночам якшался со всем городским сбродом и возвращался назад белый, как смерть, с адским похмельем. Ее присутствие успокаивало меня, мне нравилась бесцеремонность, с которой она иногда командовала или наставляла нас с Бидзаро, зато и я открыто высмеивал ее карты Таро, ее прорицания, весь мир нелепых сказок, который Виола научила меня презирать. Мы задирали друг друга или игнорировали.
Как-то вечером, когда я принес ей дрова в вагончик, Сара задержала меня. Она открыла сундучок, достала синюю коробку и бережно развязала ленточку. Внутри покоились два странных фрукта на рельефной подстилке с пустыми гнездами от дюжины других.
— Ты пробовал финики? Раз в год мне их дарит один клиент. Их привозят издалека, так что я берегу их и ем по капельке. Внутри начинка из миндальной пасты. Давай, попробуй, это два последних.
— Но если они последние…
— Пробуй, говорю.
Я взял финик, раздавил зубами его липкую мягкую плоть и проглотил экзотическое яство почти целиком. Сара покачала головой, откусила от своего половинку и стала смаковать ее, перекатывая во рту так вожделенно, что у меня вспыхнули щеки. Я отвел взгляд. Передо мной на квадратном столике лежала колода карт, горела палочка благовоний.
Когда я снова поднял глаза, финик исчез. Сара опять смотрела на меня тем взглядом, от которого мне становилось не по себе.
— Тебя интересует Таро. Спрашивай.
— Хорошо. Ты действительно веришь в эту чушь?
Она как будто удивилась, затем кивнула:
— С самого рождения мы делаем только одно: умираем. Или пытаемся изо всех сил отсрочить роковой момент. Всех моих клиентов приводит одно и то же, Мимо. Им до ужаса страшно, как бы они это ни выражали. Я раскладываю карты и придумываю слова, которые ободряют людей. И все они уходят чуть выше держа голову и какое-то время просто чуть меньше боятся. Главное, они верят.
— Ну, тогда конечно…
— Вот именно. Тогда — конечно.
— А как ты сама лечишься от страха смерти, ведь себя не обманешь?
— А я ем финики. — Она грустно взглянула на пустую коробку и положила руку мне на щеку: — А ты не боишься смерти, Мимо?
— Нет. Во всяком случае, своей не боюсь.
— Значит, ты не такой, как все.
— Да что ты, первый раз слышу!
Сара рассмеялась, примкнув к лагерю тех, кого забавлял мой поганый характер, — к лагерю моих друзей. Я отправился в конюшню, но не успел сделать и несколько шагов по ярмарочной площади, как она появилась в дверях своего вагончика.
— Эй, Мимо!
— Да?
— Когда настанет твой черед, а будет это, надеюсь, нескоро, поверь, тебе будет страшно. Страшно, как всем.
Год 1922-й протек в ритме Арно и монохроме ярмарочной площади, где цвет рыжей земли разбавлялся только цветом рыжего кирпича. Я научился предсказывать будущее по мрамору башен и дальних фасадов. Сверкая, они предвещали дождь. Тускло выглядывая — жару. Днем я редко покидал цирк — боялся встретить знакомых. В моих кошмарах они обычно выглядели как Нери или Метти. Не знаю, чего я боялся больше: обрадовать своим видом первого или разочаровать второго.
Ночью мы с Бидзаро шастали по городу. Мой патрон добирал за счет мелких краж и скупки краденого. Мы часто посещали те же притоны, что и раньше, где его, кажется, все знали. Иногда он встречал странных персонажей, которых я никогда не видел, и разговаривал на одном из многих языков, которыми владел, — точно на английском, немецком, испанском и на трех-четырех других, мне непривычных. В те дни мало кому можно было доверять, но нигде потом я не чувствовал себя спокойнее, чем среди этих мошенников с их своеобразным кодексом чести. Никого не волновало, фашист ты или большевик, католик или безбожник. Мы были багроворожими горластыми пьяницами, единым народом, мы крепко держались друг за друга до самого рассвета, потому что ночью сильно качало, и так проходили сквозь шторма нелегкого времени.
В первые погожие дни нахлынула тоска. Не хватало запаха лесов Пьетра-д’Альба — я испытывал почти физическую боль, так что однажды утром не смог встать. Я написал Виоле длинное письмо, ругательное, оскорбительное, в котором обзывал ее Иудой и отрекался от всего нашего прошлого. На следующий день я с риском для жизни выбрался в город, дошел до почты и просил отыскать это письмо и ни в коем случае не отправлять адресату. Мне посмеялись в лицо, Poste Italiane была гордостью королевства именно потому, что отправляла письма незамедлительно. Тогда я вернулся и написал новое письмо, в котором умолял Виолу не верить первому. Обратный адрес я не указал — не хотел, чтобы она узнала, чем я занимаюсь.
Я мало что помню из того года. Все дни походили друг на друга, что уж говорить о ночах! Мы переползали из ночи в ночь, не приходя в сознание. Бидзаро был странным персонажем, другом и отцом одновременно, с той только разницей, что с ним требовалось постоянно быть начеку. Нередко бывало, что мы вроде хорошо проводим время после отличного выступления, и вдруг он говорит мне: «Ах ты мой карлик», на что я неизменно отвечаю, что я не карлик и не его, и вот мы уже мы готовы вцепиться друг другу в глотки. Кто-то из собутыльников обычно растаскивал нас и заставлял пожать друг другу руку, что мы и делали волей-неволей, но каждый с улыбкой пытался посильнее стиснуть другому пальцы.
Однажды утром в июле я проснулся с ужасным чувством. Мне приснилось, что представление в разгаре и я в костюме доисторического человека вдруг замечаю Виолу в зале, в первом ряду. Я хочу спрятаться за другими, но общий свет выключают, и на меня направляют софит, провожающий каждое мое движение. Меня расстроил не сам этот кошмар, а то, что во сне лицо Виолы выглядело как-то туманно. Я не видел ее почти два года. Оно медленно блекло, размывалось потоком секунд, минут, всего времени, которое нас разделяло.
Вскоре после этого Сара вошла в конюшню с железной коробкой в руке.
— Ты встал, отлично. Дашь денег на Альфонсо?
Она потрясла коробкой и протянула ее мне. Приближался день рождения Альфонсо, труппа скидывалась на подарок: перстень с печаткой. Бидзаро обожал украшения. Он всегда носил кольца или цепочки, какую-нибудь жуткую мишуру, иногда в сочетании с диковинными вещами неизвестного происхождения, которые выглядели до ужаса подлинными. Я положил в коробку несколько купюр, но задумал сделать ему другой подарок. Парни из обтески, единственные, с кем я продолжал общаться, принесли мне небольшой кусок мрамора, куб с ребром сантиметров тридцать, и несколько старых инструментов. Уже неделю я снова ваял, впервые за полгода.
Через несколько дней труппа, вместо того чтобы разойтись, как обычно, после спектакля, задержалась. Сара влезла на стол и постучала по кастрюле. Фигурой она напоминала перевернутую грушу. Грудастая сверху, но наделенная удивительно стройными ногами, на которые нам как раз открывался потрясающий вид. Она произнесла короткую речь, в которой благодарила Бидзаро за то, что он так долго ее выносит. Бидзаро получил свое кольцо, и все немедленно стали им восхищаться. Открыли несколько бутылок вина, обнесли людей, предложили даже бокалы, которые все проигнорировали и стали пить из горла. Я дождался, пока Бидзаро останется один, и потянул его за рукав:
— У меня для тебя подарок.
— Еще один?
Мы пошли к его кибитке, которая никогда не закрывалась. Внутри кибитка отличалась безупречной чистотой, чего нельзя было сказать о ее владельце, — это Сара любовно ухаживала за ней, хотя между этой парочкой, казалось, не существовало никакой романтической связи. На стол я поставил свою скульптуру. Как и в случае с медведем Виолы, я сделал поправку на ограниченное время и проработал только верхнюю часть куба. Скульптура являла собой нашу ярмарочную площадь в перспективе, чуть сверху, и я был горд результатом. Можно было различить вершину шапито, вагончик, какое-то животное, наполовину высунувшееся из камня. Я выбрал не круглую скульптуру, а барельеф. Глаз выхватывал наше поле зимним утром, когда неподвижный плотный туман скрадывал всё ниже метра от земли. Я изваял лишь то, что проступало из тумана.
И снова меня удостоили взглядом, который начинал меня уже раздражать, и сопровождавшей его фразой:
— Ты сам сделал это?
— Нет, папа римский. Он сам не смог прийти, но очень извиняется и поздравляет тебя с днем рождения.
Бидзаро смотрел на свой мраморный цирк и как будто не слышал моих слов. Его глаза блестели. Я смущенно кашлянул.
— Сколько тебе стукнуло-то?
— Две тысячи лет, Мимо. Две тысячи лет плюс-минус. Только никому не говори. — Кончиком пальца он погладил свое шапито. Он несколько раз сглотнул и наконец повернулся ко мне: — Значит, это правда.
— Что?
— Что ты скульптор.
— Я же тебе говорил, в первый день, на вокзале.
— Чего мне только не говорят в первый день на вокзале… Теперь вопрос лишь в том, чего ради ты здесь околачиваешься.
Я чувствовал, как он куда-то проваливается, впадает в одно из своих отвратительных настроений. Уважительной причины никогда не было. Я уже вышел из детского возраста, в том году мне исполнилось восемнадцать, я закладывал по-взрослому и держал удар, как мало кто. И давно не давал никому спуску.
— Ты хочешь, чтобы я ушел? Тогда просто скажи.
— Нет, я не хочу, чтобы ты уходил.
— Тем лучше. Значит, продолжим попойку?
Он прищурившись смотрел на мои щеки с первой, еще мягкой щетиной, на отросшие волосы. Он как будто хотел спросить что-то еще, но хлопнул меня по плечу: