Храни её — страница 32 из 63

— Две тысячи лир в месяц, — спокойно повторил я.

В шесть раз больше зарплаты рабочего и в два раза больше, чем получает университетский преподаватель. Столько денег я не видел за всю свою жизнь.

— Ты сможешь дополнить их частными заказами. Многочисленные гости виллы Орсини также были под большим впечатлением от твоего медведя.

— А кто за все это платит?

— Одна из дикастерий Ватикана. Но разумеется, это также способ представить в благоприятном свете семейство Орсини. Мы выступаем в этом деле покровителями, мы поддерживаем тебя и предлагаем, несмотря на твой юный возраст, весьма завидную должность; не исключено, что будут и недоброжелатели.

— Мне не привыкать.

— В силу тесной ассоциации с нашим семейством тебе придется воздержаться от некоторых вредных привычек, возможно приобретенных за время пребывания во Флоренции, это ясно?

— Вполне.

— Смею ли я полагать, что ты принимаешь предложение?

Я сделал вид, что раздумываю; он вынес это с терпением того, кто мыслит в категориях вечности.

— Принимаю.

— Прекрасно. Завтра я возвращаюсь в Пьетру, мы поедем вместе. Ты вступишь во владение своей новой мастерской, и мы обсудим, как лучше все организовать. На сегодняшнюю ночь тебе заказан номер здесь.

Он встал, оправил сутану и спросил:

— Вопросы?

— Нет. Да. А это Вио… Ваша сестра попросила вас нанять меня?

— Виола? Нет, при чем тут она?

— Как она?

— Ей очень повезло. Конечно, такая травма не проходит бесследно, но она почти полностью оправилась. Ты сможешь сам в этом убедиться. Родители ждут нас на ужин послезавтра вечером.

Я плохо спал, вздрагивал от малейшего шума, боялся, что распахнется дверь и ворвется толпа, возмущенная моим присутствием в таком месте, и потребует линчевать меня или, того хуже, вышвырнуть на улицу, в сточную канаву, где я недавно валялся. Толпа кричала, что я проходимец, а в «Гранд-отеле Бальони» не место проходимцам.

Мы уехали рано утром. И только через пятьдесят километров я сообразил, что не попрощался ни с Сарой, ни с закадычными друзьями, ни с танцующими призраками тайных ночей.

В предисловии к своей монографии, посвященной «Пьете» Виталиани, Леонард Б. Уильямс чуть ли не ставит ее в один ряд с печатью Соломона, Ковчегом Завета или философским камнем — предметами мифологическими, эзотерическими, сокрытыми от взглядов смертных и легендарными как раз потому, что их никто и никогда не видел. В данном случае, подчеркивает он, ирония в том, что Ватикан добивался как раз обратного, схоронив ее в недрах горы. Задача была просто погасить скандал и разобраться в странной реакции, которую вызывало это произведение. Но пожелай Церковь сотворить миф, питающий вожделенный и тайный интерес, лучше придумать она бы не могла. Отдать «Пьету» на хранение Сакре и ее монахам было ошибкой, по мнению Уильямса. Под спудом тлеет пожар.

Прежде чем рассказать об истерии, сопровождавшей первые появления «Пьеты», Уильямс посвящает страницу ее краткому описанию. Первым делом он напоминает о том, что статую сначала называли «Пьета Орсини» по имени заказчиков. После получения скульптуры они сделали все, чтобы она перестала ассоциироваться с их именем, и преуспели, поскольку сегодня в конфиденциальных документах статуя значится только под именем своего создателя — Микеланджело Виталиани.

Его «Пьету» многое роднит с прославленный предшественницей — творением Микеланджело Буонарроти, выставленным в соборе Святого Петра в Риме. Работа Виталиани — круглая скульптура высотой метр семьдесят шесть, шириной метр девяносто пять и глубиной восемьдесят сантиметров. Однако, в отличие от шедевра Возрождения, она, видимо, не предназначена для экспонирования на высоте. Ее цоколь имеет толщину всего десять сантиметров.

Верная традиции, «Пьета» представляет собой Богородицу, которая держит на руках распростертое тело Сына после снятия с креста. В этом статуя кажется довольно близкой римской модели. Христос покоится на коленях у Матери. Анатомически эта скульптура даже более точна, чем у Буонарроти. Точнее, они сопоставимы, но Виталиани, в отличие от великого предшественника, не стремится идеализировать своего Христа. Последствия распятия видны по ригидности тела, перенасыщенного молочной кислотой. Как это ни парадоксально, но передать трупное окоченение в таком твердом материале, как мрамор, — дело непростое. Оно требует гениального резца, поскольку ригидность тела проявляется только на контрасте. Например, с умиротворенностью лица, полуулыбкой на губах Сына. Виталиани не приукрашивает своего Христа, но он все равно прекрасен, его безволосые щеки запали в агонии, глаза закрыты — веки только что опустила ласковая рука Матери. При взгляде на статую возникает тревожное впечатление, что она живая, — и это снова отличает ее от иератического творения Буонарроти. «Живая» здесь отнюдь не метафора: многие зрители, слишком долго разглядывавшие ее, клялись, что заметили движение. Контраст достигает апогея в персонаже Марии — она поразительна. Мать смотрит на Сына с нежной улыбкой, со странным отсутствием ужаса и горя, в чем многие искали разгадку ее воздействия и истерической реакции зрителей. Дева — сама нежность. Прядь волос выбилась из-под платка и упала на левую щеку. Лицо сосредоточенно и безмятежно и полно жизни, которая только что покинула ее Дитя. Уильямс поправляет себя. В ее чертах скорее не безмятежность, а почти надежда — последнее, что мы ожидаем там найти.

Каждый, кому довелось ее увидеть, мгновенно понимает, что перед ним истинный шедевр, признает Уильямс с редкой для его стиля сентиментальностью. Сам он после первого визита даже не решался писать о ней. Хотя ему, в силу профессии, не раз доводилось видеть вблизи главные шедевры искусства. И ни один не произвел на него такого эффекта, не вызвал физической реакции, которую он не в силах проанализировать. Научный руководитель его докторской диссертации, вручая ему диплом с отличием, произнес такую удивительную фразу: «Вы столько лет учились, и все впустую, Уильямс». Здесь невозможно вычленить ничего из признаков подлинного искусства, здесь все необъяснимо, ибо художник сам не ведает, что творит.

Уильямс прекрасно понял, что пытался ему сказать учитель. Искусство — не разум. Но и Уильямс не обычный академический исследователь. У Уильямса великолепное чутье. И это чутье подсказывает ему, что Мимо Виталиани, создавая свою «Пьету», точно ведал, что творит.

— Хорошенько запомни, что я тебе сейчас скажу, — ругала меня мама.

Я пришел домой из школы весь в синяках — пытался доказать некоторым тупицам, что я не полпорции, а целое, полноценный человек, и жаловался маме, что не убедил их.

— Ладно, а ты говори себе так, — продолжала мама. — «Вместо того, чтобы сделать меня высоким, красивым и сильным, Господь сделал меня красивым, сильным и невысоким. Значит, и удача у меня тоже будет другой. Она никогда не придет сразу, она не будет таким мелким ярмарочным призом в беспроигрышной лотерее, когда каждый получает мелочь и, значит, никто — крупный куш. Добрый Боженька приберег для меня удачу получше». Ты будешь выигрывать со второго раза.

Я почти поверил в эту чушь, когда после более чем двухлетнего отсутствия вернулся в Пьетра-д’Альба. Глухой ветер стелился по земле и доносил с плато искаженные рельефом звуки: то как будто свирель, то странные стоны, как скулеж собаки, завидевшей хозяина. Франческо по моей просьбе высадил меня у выезда из деревни, а сам в сопровождении секретаря, который вел машину, поехал дальше на виллу Орсини. Я со щемящим сердцем прошел перекресток с дорогой на кладбище, рефлекторно обыскал наше дупло. Пейзаж соответствовал моему настроению. Было еще туманно, влажно. Но глаз различал за белой пеленой зеленое колыхание леса, который только и ждал первого солнечного луча, чтобы проснуться.

Показалась мастерская, все та же и в то же время другая. Камень почистили, стыки фасада промазали заново, старую черепицу заменили. В сарае приятно пахло свежей черной смолой, покрывавшей деревянные стены. Пустая эспланада между двумя зданиями была благоустроена: кто-то разбил клумбы, притащил камни с соседних полей и ровно их обложил. Клумбы еще пустовали, но черная земля, перекопанная месяцем ранее, вот-вот расцветится космеями и другими весенними цветами. Глина, которая летом трескалась от засухи, а зимой превращалась в месиво грязи, теперь была покрыта белым гравием.

Когда я вошел на кухню, Анна вскрикнула от испуга, а потом сразу засмеялась, узнав меня. Ее живот округлился, и не успел я обнять ее, как ворвался Абзац с молотком в руке. Он тоже стал ликовать. Меня встретили как родного, как члена семьи. Мы пили густой горький кофе, стоя на пороге дома, чтобы отогнать холод, щипавший нос. Абзацу было почти двадцать два, они с Анной поженились три месяца назад. Я не сведущ в этих делах и не определил по размеру ее живота, был брак причиной или следствием беременности, да меня это и не волновало. Они были счастливы и всё извинялись, что захватили главный дом, после того как два месяца назад из него съехал дядя. Я отказался жить в доме. Я не мог представить себя домовладельцем — еще несколько дней назад я носил с собой запах сточных канав Флоренции. Я буду спать в сарае, мне надо осмотреться. Отныне мы с Абзацем станем компаньонами, условия партнерства определим потом, но пока что ясно одно: ничего не изменится. Он продолжит столярничать в сарае, я займу мастерскую дяди. Ни одна бумага в этом регионе не ценилась надежней рукопожатия.

Я сразу написал матери. Из четырех писем, написанных мною за два года жизни во Флоренции, отправлено было только три: одно я потерял в ночной пьянке. Я описывал в письмах свои славные будни, похвалы и поощрения, которые получал со всех сторон. Я надеялся, что ее письма с описаниями безоблачной жизни в Бретани, на краю света, в деревне с названием Пломодьерн, менее лживы. Теперь в кои-то веки я мог сказать правду: я добился успеха. У меня есть крыша над головой, работа. Я предложил ей переселиться ко мне, как только захочет.