Храни её — страница 49 из 63

Орсини в зените славы и сами того не знают.

Благодаря озерной воде апельсины плодоносят как никогда. Померанцы тоже. Большую долю продукции семья экспортирует.

Пий XI внезапно умирает от сердечного приступа десятого февраля 1933 года в Ватикане. Поскольку, по некоторым данным, он собирался публично осудить фашистские методы, а его врачом был не кто иной, как отец последней любовницы Муссолини, Клары Петаччи, то ходят слухи: неудобного папу могли отравить по приказу дуче.

В 1933 году, второго марта случается накладка: над крышей Ватикана поднимается черный дым — это техническая проблема, но в итоге дым становится белым, и новость приходится подтверждать еще раз по Ватиканскому радио.

Habemus papam.

В 17:30 Эудженио Пачелли становится папой. Человек, которому я обязан карьерой. Теперь уже с именем Пий XII он возвращается вечером к себе, поворачивается к своей экономке[19], расправляет белую рясу и шепотом говорит: «Видите, что они со мной сделали».


В конце войны люди и слышать не хотели о смерти. Двадцатые годы были временем жизни, стремительной, бешеной, и я не раз думал, что фильмы той поры, с их прерывистыми и скачущими кадрами, ухватили какую-то долю реальности. В 1930-е годы, с удалением от нее, потихоньку возникло любопытство, и смерть снова вошла в моду. Малейший уважающий себя город, малейшая не совсем пропащая деревушка просто обязаны были иметь свой памятник павшим героям. Мне пришлось, как я ни уклонялся, изваять обелиск для Пьетры. Он отличался от других тем, что на камне было только одно имя. Военные власти не додумались призывать на фронт из этой далекой горной долины или же в угоду Орсини обошли ее мобилизацией. Их сын Вирджилио сам надумал уйти добровольцем и тем привлек близорукий взгляд судьбы. В результате мы только усугубили трагедию: Якопо, официально ставший моей правой рукой, увенчал строгую серую стелу фигурой солдата, который под градом пуль водружает стяг. Глядя на одинокое имя посреди пустой плиты, любой неминуемо думал: «Ну что за дурак». Посмертное чествование выглядело оскорбительно. Орсини видеть не могли этот памятник, мэр тоже, и поскольку я тоже его ненавидел, то без колебаний снес. Я снова начал усердно работать над статуями для Дворца итальянской цивилизации и занимался ими до конца десятилетия.

После флорентийского эпизода — моего предательства, как ни противно мне это слово, — Виола со мной не разговаривала. Она не присутствовала на ужинах, когда меня приглашали. Если нам случалось встретиться в деревне во время мессы — я всегда поддерживал церковь и считал делом чести личное присутствие, — она притворялась, что меня не видит. Ничего сложного, нужно просто не опускать взгляд. Она смотрела прямо перед собой, в ту пустоту, которую я бы занимал, будь я нормального роста, и не замечала меня, поскольку меня там не было. Я бы обиделся, если бы регулярно не получал из рук Эммануэле посланий в конвертах без марки. Личность отправителя он не выдавал: не мог предать оказанное доверие (он говорил слово «предать» с нажимом, глядя на меня), а в конвертах лежали вырезки из газет. Первая статья была опубликована в ноябре прошлого года и описывала Хрустальную ночь — погромы, устроенные евреям в Третьем рейхе. Затем мне прислали «Манифест ученых-расистов», на котором Муссолини основывал свои указы. Затем статья, где обсуждался отъезд из страны нобелевского лауреата Энрико Ферми — его жена была еврейкой, и ей запретили преподавать. Ферми будет разрабатывать основы ядерного деления для другой страны. Посыл был ясен: Стефано мне солгал. И Виола, которая все еще хотела меня исправить, тем самым давала понять, что наша дружба, возможно, еще не совсем мертва.

По возвращении из Флоренции у нас случилось бурное собрание: братья Орсини, Кампана и я. Кампана бушевал: ему надоела эта психичка, эта бесплодная доска. Франческо взглядом приказал мне не двигаться. Он был секретарем Пия XII, и от него исходила такая аура, что даже я подчинялся. Уже год, как два римских профессора медицины, Черлетти и Бини, экспериментируют с многообещающим методом лечения — электрошоком. Виола — идеальный кандидат, к тому же миланский врач, который ее осматривал после неудавшегося побега, диагностировал общее недомогание. А оно отлично поддается воздействию электрического тока. Стефано поморщился, когда Кампана объяснил, что метод успешно опробован на свиньях и даже на некоторых людях. Франческо одним мановением пальца отмел это предложение. Заговорили о литии, который тоже отлично справляется с общим недомоганием. До этого я не открывал рта, но тут встал:

— Не будет ни лития, ни электрошока. Ничего не будет. — Я смотрел Кампане прямо в глаза. — А хочешь поговорить о психах — можем поговорить.

Кампана вышел, хлопнув дверью. Эта скромная победа убедила, что Виола несправедливо подвергла меня остракизму, а теперь и вовсе должна быть мне здорово благодарна. Каждый по-своему договаривается с совестью.

В те годы большую часть времени, когда я не занимался скульптурой, я тратил на обретение матери. Привычки давнего прошлого уже не работали, и нам пришлось выстраивать позиции, взаимодействия, физическое сосуществование в едином пространстве. Мы часто жили бок о бок и редко оказывались лицом к лицу. Она была моей матерью, но уже не являлась ею, время съело слишком многое. Меня тянуло к ней, но я стыдился обнаружить свои порывы, она терпеливо с этим мирилась.

В 1940 году война началась снова, она ведь никогда не кончалась. Я получал все больше вырезок из газет и цитаты Муссолини, переписанные зелеными чернилами. Под конец года перед мастерской остановился внедорожник «Фиат 508 СМ Колониале», на крыльях которого трепетали два итальянских флажка. Из него вышел чиновник в строгом костюме, а за ним и Стефано, едва сдерживавший улыбку ликования. Посетитель вручил мне письмо, которое я тут же открыл. Это был заказ на монументальную группу под названием «Новый человек», предназначенную для центральной площади Предаппио, родного города дуче. Запрос, как мне объяснили, официально исходил от министерства народной культуры, но был сформулирован в высоких инстанциях. «Самых высоких», — добавил, подмигнув, Стефано, к явному неудовольствию чиновника. Сто тысяч лир в год, вплоть до завершения скульптуры, с гарантированным минимумом в четыреста тысяч лир. Джекпот. Я стер из памяти зеленые чернила и тут же, на крыле «фиата», расписался.

Вечером, пока Витторио убирал посуду, а мама вязала в углу, я набросал эскиз на кухонном столе, между двумя бокалами вина и двумя пустыми тарелками. Высота «Нового человека» будет три метра, вместе с постаментом — пять. «Новый человек» — это спринтер на старте, сорвавшийся с места сразу после выстрела, он опирается только на одну ногу. Вызов с технической точки зрения. Вызов с точки зрения анатомии. Когда я показал рисунок маме, она взглянула, потом вернулась к вязанию и выдала:

— Ты и так очень красивый, Мимо.

— О чем ты?

— По-моему этот твой гигант, со всеми его мускулами, твой «Новый человек» — он такой, каким ты хотел бы быть сам. А я говорю тебе, что ты и так красивый, какой ты есть в жизни. Но разве я что понимаю, я всего лишь твоя мать.

Разъяренный, я вышел и, сделав несколько шагов по лунно-белому гравию, вздрогнул. Меня ждала Виола, одетая в темное пальто и мало чем отличающаяся от призрака, напугавшего меня много лет назад на деревенском кладбище. И снова передо мной действительно стоял призрак. Тот самый из нашего детства, с худым лицом и огромными глазами, покрасневшими, измученными длинной вереницей мужчин, одним из которых был я.

— Стефано рассказал мне о твоем последнем заказе. Ты знаешь, от кого он исходит. — Она заговорила со мной впервые за два почти года. Внезапно я для нее ожил — и только ради того, чтобы меня упрекать. Я работал как сумасшедший, содержал десять человек, Орсини хвастались всем, кто слушал, что они-де меня открыли. При этом я не был ни Джезуальдо, ни Караваджо. Я никого не убивал. Мои скульптуры мухи не обидят.

— Меня не интересует политика. Я тебе тысячу раз говорил.

— Я не хочу, чтобы ты делал эту скульптуру.

— Не хочешь?

— Нет.

— Иди ты к черту, Виола.

Она развернулась, ничего не сказав, и скрылась в ночи.

Вскоре после этого я отправился во Францию, где не был с тех пор, как уехал однажды, в прохладный день 1916 года. Меня пригласили на прием в итальянское посольство в оккупированном Париже, где предполагался смотр всех выдающихся представителей нашей прекрасной страны. Посол, поддерживая иллюзию дружбы с этими французиками, на всякий случай не пригласил ни единого немца. Здесь и произошла моя пресловутая стычка с Джакометти. Не знаю, как узнал о ней тот американский профессор, что писал обо мне или, вернее, о моей «Пьете», но он упомянул об этом в своей монографии. Это устойчивая легенда, поскольку мы с Джакометти не обменялись ни словом.

Я прибыл на прием рано. Я не любил ни светские, ни деловые мероприятия и знал цену случайным встречам в тех кругах, куда ввел меня Франческо. На устах у собравшихся блуждал вопрос: придет ли Эльза Скиапарелли? Законодательница моды всего Парижа не пришла. Зато явились другие деятели культуры, и не последнего толка. Меня познакомили с Бранкузи. Мой коллега, похожий на вдохновенного бродягу, попал в состав приглашенных благодаря итальянскому звучанию имени. Мы знали друг друга заочно и обменялись обычными банальностями. С момента моего прибытия я краем глаза наблюдал за странным дядькой, беспокойно поглядывавшим из-под вздыбленной копны волос, — казалось, он избегал меня. Он тоже походил на бродягу и передвигался на костылях.

Каждый раз, когда наши пути сходились по воле светских передвижений, тасовавших группу гостей, он резко разворачивался и пропадал в толпе.

Бранкузи воспылал ко мне симпатией и беспрестанно подливал. Я ткнул его локтем:

— А скажи, что там за парень? Который хромает. Похоже, он избегает меня.