Храни её — страница 50 из 63

— Джакометти? Он тебя ненавидит. Давай, до дна.

— Ненавидит? За что?

Бранкузи протянул бармену пустой бокал.

— Наверное, потому что он тобой восхищается.

— Где логика?

— Все очень логично. Что ненавидеть того, кто никогда не затмит тебя? Восхищаться человеком значит немного его ненавидеть, и наоборот. Бетховен ненавидел Гайдна, Скиапарелли ненавидит Шанель, Хемингуэй ненавидит Фолкнера. Следовательно, Джакометти ненавидит Виталиани. И раз уж на то пошло, я тоже тебя ненавижу. Но мы, румыны, ненавидим по-доброму. Ну, ты пьешь или нет?

— Думаю, мне достаточно.

— Ты шутишь? А что у тебя морда такая мрачная? Причин для такой морды у мужика может быть только две. Первая — женщина.

— А вторая?

— Еще одна женщина.

Мы закончили вечер мертвецки пьяными, мочась на немецкую машину на улице Варенн, и это доказывает, что политика мне все же была не чужда. Мы с Бранкузи изредка обменивались письмами вплоть до его смерти, лет пятнадцать спустя. Если бы ему сказали изваять океан, он бы отполировал мраморный прямоугольник и заявил, что, поскольку каждую волну подробно изобразить невозможно, достаточно вылепить то, что их объединяет. Он ваял то, что мог увидеть лишь глаз безумца, зверя или телескоп, если бы умел видеть самостоятельно.

Месяц я провел в Париже, бродя по улицам, радуясь жизни и развлекаясь не всегда разумным образом. Фрицы создавали довольно гнетущую атмосферу, и те, кто мог, веселились вразнос, но за обитыми войлоком дверями. Однажды утром на Монмартре меня остановил немецкий солдат. Я было испугался, но он только спросил, тараща глаза: «Вы Тулуз-Лотрек?» Я сказал: «Да, конечно» — и оставил ему автограф.

Я вернулся в Пьетра-д’Альба в первые дни 1941 года, в один очень холодный вечер. Что-то было не так, я сразу это заметил. Деревне полагалось спать в темноте, лишь кое-где мерцая колеблющимся светом из-за неплотных ставен. Волшебная тишина зимних ночей должна была заполонять улицы. Но ставни оставались раскрыты. Ветер гулял с одного уличного спуска к другому, несся по переулкам, завывал, как безумный. Люди на площади расступились, пропуская нашу машину. Вдали перекликались голоса.

Я ринулся из машины в мастерскую. Единственная лампа светила в кухонном окне, где в полном безделье, глядя в темноту и кутаясь в шаль возле печи, ждала меня мама.

— Что стряслось?

Мама встала, чтобы поставить кофе на огонь. Что-то стряслось.

Виола исчезла.

Несколькими днями ранее из Милана приехал Кампана вместе с сестрой и неизменным довеском из трех детей. Они собирались провести на вилле Орсини рождественские каникулы. Внезапно решили съездить в Геную; Виола отказалась. От Стефано я знал, что отношения между ней и мужем натянулись настолько, что они не разговаривали. Ей на весь вечер оставили детей, и Орсини уехали в полном составе, включая маркиза с его инвалидной коляской, помощницей и слюнявым подбородком. Несмотря на несколько падений, перенесенный бронхит и новые приступы, бравый маркиз крепко держался за жизнь.

Наутро, вернувшись, родственники обнаружили детей спящими в гостиной, всех, кроме младшего, который плакал в окружении сломанных вещей и вымазанных едой красивых зеленых диванов. Допросили слуг, те признались, что втихаря устроили себе отгул, решив, что на вахте синьора Орсини. К моменту, когда я вернулся, Виолу не видели уже два дня.

Большой салон превратился в штаб-квартиру. Стол, выдвинутый на середину, пестрел картами. Я даже не переоделся, пришел прямо из мастерской. Кампана с сигарой в зубах мерил шагами комнату, заложив руки за спину. Он не взглянул на меня. Группы охотников, склонившись над картами, с умным видом комментировали маршруты, которые могла выбрать молодая синьора, и время от времени прочувствованно вспоминали какого-нибудь роскошного зверя, который прямо сам на них вышел и был тут же убит.

Отсутствовавшие братья Орсини руководили операцией из Рима. Порт Генуи был предупрежден, как и судоходные компании. Виола не смогла бы сесть на трансатлантический лайнер. Ее искали в Генуе, Савоне, Милане. Два дня обследовали окрестные колодцы, но обнаружили там лишь слезы святого Петра — источник бил живее прежнего. Поисковые собаки вернулись лишь с высунутыми языками. Никто их не винил. Их на такое не натаскивали.

Маркиз спал в кресле, глухой ко всеобщей ажитации. Его супруга с большим достоинством сидела на диване, рядом с огромным пятном томатного соуса. Одетая в черное после первого удара, случившегося у мужа, худая, длинноногая и длиннорукая, как и ее дочь, маркиза напоминала паука. И была как-то по-паучьи красива, как те тропические виды, которыми я когда-то любовался в книге, одолженной Виолой. В последние годы она доверила заботу о семейной славе сыновьям, но сама поддерживала сплетенную годами социальную сеть. Иногда ездила одна в Турин или Милан, и злые языки шептали, что эта еще не старая женщина, едва шестидесяти лет, едет туда за утешением, которого здесь ей не дают. То есть дали бы, но побаиваются, а вдруг маркиз не такой маразматик, как думают.

Несмотря на ночь и стужу, несколько отрядов еще прочесывали окрестности, и среди них — Эммануэле с Витторио. Я больше ничем помочь не мог и пошел к себе. Наша последняя размолвка тревожила мне душу. Придя домой, я вдруг вспомнил о единственном месте, куда, наверное, никто не догадался заглянуть. Кладбище, конечно. Я бегом вернулся в обитель мертвых. В тридцать семь лет она меня больше не пугала. Демоны, терзавшие Мациста в подземном мире, уже не населяли мои кошмары. Кладбище напомнило Виолу, нашу потрепанную временем и много раз латанную дружбу. И кино прошлых лет, которое, я думаю, сильно во мне откликалось, хотя и было немым.

Дверь усыпальницы Орсини была приоткрыта. Я медленно приблизился, тихо толкнул ее. Внутри пахло ушедшим временем и еще пылью. Склеп был пуст. На алтаре полуистлевшие цветы: сюда давно уже никто не ступал. Я медленно обошел кладбище и под конец остановился у могилы маленького флейтиста Томмазо Бальди. Перед полустертой плитой меня вдруг охватило подозрение, от которого застыла кровь. А вдруг и Виола нашла вход в те самые подземелья? А вдруг и она бродит три дня в темноте? У нее ведь нет флейты.

На следующий день я был не в состоянии работать, несмотря на наигранный энтузиазм матери. Если Виола не хочет, чтобы ее нашли, мы ее никогда не найдем. Братья Орсини, как и я, понимали, что после флорентийского фиаско она не уедет, не продумав все до мелочей. Не сядет на трансатлантический лайнер под своим настоящим именем. В этот раз она составит список всех препятствий на пути, предусмотрит все наши реакции, даже самые невозможные. Мы проиграли заранее.

К вечеру атмосфера на вилле Орсини стала иной. Суета сменилась усталостью. В отрядах поисковиков таяла надежда отличиться, стать героем. На исцарапанных, грязных лицах мужчин выступали пот и уныние. Кампана «по неотложному делу» отбыл в Милан.

Я проснулся с ужасным ощущением, что Виола мертва. Я точно знал, что какая-то часть ее минутой раньше покинула землю, и это было так несомненно, что я сначала не мог встать, так сильно мне сдавило грудь. Наконец я смог дотащиться до каменной чаши и сунул всю голову целиком в чудесный источник. Предание гласит, что святой плакал горькими слезами. Горькими ли — не знаю, а ледяными — точно.

Прошел еще один день — несколько фантастических сообщений из разных уголков страны не сумели вселить в нас надежды. Вечером мать уговаривала меня поесть, как ребенка, повторяя: «Ну, еще кусочек» — каждый раз, когда я опускал вилку. В тот день мы ненадолго вернулись в роли матери и сына.

Сидя у очага и ежась, я мысленно пересматривал места, которые мы посещали вместе. Ничего не вспоминалось, кроме кладбища. Ничего. Ничего. Ничего.

Разве что…

— Куда ты? — спросила мать, увидев, как я вскочил.

Я уже бежал. Я не взял лампу, просто схватил старую военную шинель, лежавшую при входе и, вероятно, брошенную Эммануэле. Несмотря на облака — высококучевые, — луна светила достаточно ярко, чтобы ориентироваться. Я добрался до Дуба висельников, нырнул в лес, не беспокоясь о черных каркающих часовых, которые когтями и подножками пытались меня удержать. На этот раз я был сильнее. Каким-то чудом или высшим промыслом я отыскал поляну, пересек заросли на другой стороне.

Она была там. Я увидел ее еще до того, как дошел до пещеры. Она лежала, не двигаясь. Я стал карабкаться к ней, паникуя оттого, что она не шевелится. Когда я наконец достиг входа, Виола повернула ко мне голову. Облако скользнуло по ее запавшим щекам, и появившаяся луна открыла мне то, что я сначала принял за массу тьмы: огромное тело Бьянки, тоже лежащей на земле. Виола, одетая как для приема гостей, обнимала медведицу, но платье было измятым и грязным.

— Она умерла сегодня утром, — шепотом сказала Виола.

Я опустился на колени, помог ей подняться и обнял. Большая голова Бьянки была обращена к нам, глаза открыты, язык немного вывален. Виола не хотела бросать детей. Она играла с ними, когда услышала душераздирающий зов из леса. Мощный рык, от которого задрожали стены, — впоследствии этого не подтвердил ни один свидетель.

Почуяв приближение смерти, Бьянка позвала ту, что была ей одновременно матерью, сестрой и другом. Виола, убежденная, что о детях позаботятся слуги, очертя голову бросилась в лес. Она провела с медведицей четыре дня, поила ее, разговаривала с ней, обнимала во сне. Не приди я вовремя, она бы последовала за Бьянкой и дальше.

Виола снова легла на землю и притянула меня к себе. Я укрыл нас шинелью и стал смотреть на звезды.

— Ей было двадцать пять, — прошептала она. — Прекрасная медвежья жизнь.

— Тебе пора домой. Все тебя ищут.

— Никто не должен знать. Я скажу, что вышла, услышав шум в лесу, в темноте испугалась, заблудилась и несколько дней искала дорогу.

Никто из нас не шевелился. Я вздохнул.

— Все это так смешно.

— Что смешно, Мимо?

— Ты, я. Наша дружба. То мы любим друг друга, то ненавидим… Мы два магнита. Чем больше мы сближаемся, тем сильнее отталкиваемся.