Храни её — страница 55 из 63

Я орал так, что Стефано пришлось закрыть дверь в кабинет.

— Ты солгал мне, сволочь этакая! Ты вытащишь эту женщину из своего гребаного лагеря!

Он приказал мне успокоиться и сказал, что не сделал ничего плохого, и это была правда. Никто и никогда специально не делает ничего плохого, прелесть зла именно в том, что оно не требует усилий. Просто смотреть и не вмешиваться.

— Это сложно, Гулливер. Если человек в лагере…

— Меня зовут Мимо.

— Очень хорошо, Мимо. Если человек в лагере…

— Слушай меня внимательно: я достаточно сделал для твоей семьи, когда ты во мне нуждался, — ты понимаешь, о чем я?

Стефано прищурился. Его лицо стало еще тяжелее. Вместо того, чтобы выглядеть угрожающе, он был похож на дремлющую на солнце свинью.

— Это шантаж?

— Конечно, шантаж. Ты что, совсем дурак?

Он отпрянул — я никогда не разговаривал с ним таким тоном. Затем набрал в легкие воздуха.

— Я посмотрю, что могу сделать. Если человек не совершил преступления…

— Она совершила преступление. Она еврейка.

Он раздраженно щелкнул языком.

— Тебе не кажется, что ты пережимаешь? Эти лагеря — не то, что ты думаешь. Вот, взгляни-ка. — Он обернулся, ухватил папку, лежавшую на стеллаже, положил ее на стол и пододвинул ко мне. Оттуда выпал снимок танцующих пар. Все они состояли из мужчин. — Остров Сан-Домино в Адриатическом море. Туда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году согнали около пятидесяти выродков-гомосексуалистов. И представь себе, пришлось закрыть колонию, потому что они там развлекались как сумасшедшие, гады такие. Переодевались женщинами, спали друг с другом напропалую… И все на чьи денежки?! Так что твоя еврейская подружка еще, может быть, и неплохо устроилась. — Он было захихикал, но тут же замер, увидев мое лицо. Он повидал достаточно убийц, чтобы знать, как они выглядят. — Я не раз стоял перед выбором, Мимо. Я не жалею ни об одном решении. Я ничего не имею против евреев, поверь мне. Даже если мужики трахают друг друга, мне это по барабану. Мне лично они ничего не сделали. Но приказ есть приказ. Италия больше, чем наши мелкие персоны. Нельзя брать только то, что тебе нравится, и выбрасывать остальное. — Он махнул мне, чтобы я шел. — Я позвоню, когда дело будет сделано.


Сара сошла с неаполитанского поезда третьего марта 1942 года на станции Рим-Пренестина. Мы с Бидзаро ждали на платформе. Я испытал шок, когда увидел ее. В Феррамонти ее не мучили, но шестидесятилетней женщине, которая некогда дала мне путевку в жизнь, теперь было восемьдесят. Она была по-прежнему красива, с белыми-белыми волосами, похудела. Теперь она не выглядела ярмарочной гадалкой, всеобщей утешительницей — она стала пифией, прорицательницей с блуждающим взором, от нее веяло тайной и лавром. Она обняла брата, затем улыбнулась, увидев меня, и взяла мои руки в ладони.

— Мимо, ты не изменился.

— Ты тоже.

Мы долго молча смотрели друг на друга. Бидзаро кашлянул, взял чемодан и пошел впереди нас на другую платформу. Последние пассажиры поднимались в поезд, куда он подсадил сестру.

— Куда вы теперь?

— Для всех лучше, чтобы ты не знал.

Контраст с туринским вокзалом, куда я попал в 1916 году, был разителен. Почти половина поездов теперь работала на электричестве. Стало меньше дыма, меньше шума. Расставания проходили не так бурно. Из вагона пифия послала мне воздушный поцелуй и исчезла. Бидзаро задержался на ступеньке. Я думал, он меня поблагодарит, но он просто сказал:

— Я не критикую твои решения, Мимо. If you can’t beat them, join them, как говорят некоторые мои друзья. Если не можешь победить их, присоединяйся. Ты заслужил это место в академии.

— Спасибо.

Мы проговорили еще несколько минут, пока не раздался свисток. Со вздохом пневматики поезд тронулся. Бидзаро оставался на ступеньке, и я пошел рядом, потом засеменил. Их поезд не был электрическим. Между нами пронесся клуб черного жирного дыма, пахнуло 1916 годом. Шум усиливался, поезд трещал, скрипел, визжал на рельсах. Я почти бежал, чтобы не отстать от Бидзаро.

— Кстати, — крикнул он. — Забудь эту историю про Вечного жида! Я просто выпил тогда, чтобы согреться!

Я стоял в конце платформы, с трудом переводя дух, и смотрел, как исчезает вдали часть моей юности, оставляя длинный шлейф копоти.

Две недели спустя к резиденции Королевской академии Италии вилле Фарнезина стекались толпы людей: все спешили на большой вечерний прием. Я встречал гостей на пороге, пока еще маленький, банальный, незначительный человек. Через час я буду академиком. Мне назначат жалованье в три тысячи лир ежемесячно, сошьют мундир, от которого Эммануэле позеленеет от зависти, дадут право бесплатного проезда первым классом в наших прекрасных итальянских поездах и, обращаясь ко мне, будут говорить «ваше превосходительство».

Мне еще не было сорока, хотя седых волос чуть прибавилось.

Пришли братья Орсини. Виола — нет. Меня миновал Луиджи Фредди, как всегда в прекрасном сопровождении, и разные не знакомые мне знаменитости. На коктейле перед церемонией я с удивлением заметил среди гостей Нери. Прекрасно одетый, с мужественным квадратным подбородком и подкупающей улыбкой, он старел красиво. Он тепло меня поздравил — прошлого не существовало. Нери процветал и прибыл, чтобы показаться на людях, в надежде, что однажды и его пригласят в нашу прославленную когорту. Он отходил от меня, когда я поймал его за рукав:

— И все же нам надо уладить одно небольшое дельце… Ты задолжал мне.

— Я задолжал тебе денег?

— Конечно. Подумай. Флоренция, тысяча девятьсот двадцать первый год, ты избил меня со своими приспешниками и ограбил. Заметь, для меня в итоге все закончилось неплохо, но суть не в том. Там в конверте было сто пятьдесят семь лир. С учетом инфляции — две тысячи. — Я протянул руку.

Нери не верил своим глазам, но понял, что я не шучу. На нас уже с любопытством косились, и он отвел меня в сторону, положив руку на плечо и натянуто улыбаясь.

— Да ладно, Мимо, это смешно, мы были детьми.

— Две тысячи лир.

Он стиснул зубы, выдохнул — былая ярость была не за горами.

— У меня нет при себе такой суммы. Максимум тысяча.

— У тебя красивые часы.

— Ты с ума сошел? Это же «Панерай». Они стоят в три раза больше, чем ты хочешь.

— Давай проясним ситуацию, Нери. Либо ты платишь сейчас, либо я, как академик, позабочусь о том, чтобы ты никогда им не стал.

Нери побледнел. Он издал какое-то кудахтанье и наконец снял часы.

— Мы в расчете?

— Не совсем.

Я бережно положил его часы на землю, а потом расплющил их несколькими ударами каблука.

— Вот теперь мы квиты.

Так что, когда наступит пора взвешивать души, надо учесть и то, что я играю без правил.


Подали ужин. Впервые за долгое время я нервничал. Академики в мундирах внушали мне робость. Не говоря уже о функционерах от культуры в строгих костюмах и нескольких карабинерах, несомненно призванных обеспечить нашу безопасность на этом светском шабаше. Из толпы гостей выделялась высокая мощная фигура человека, сидевшего за несколько столиков от меня, рядом с Луиджи Фредди. Мужчина занимал два места. Воспользовавшись переменой блюд, я подошел к нему и, не веря себе, тронул за плечо. Это был самый прекрасный вечер в моей жизни.

— Простите, вы Мачист? То есть я хотел сказать — Бартоломео Пагано?

Великан обернулся и ответил мне улыбкой. Это был великан, уставший без конца хватать злодеев и выбрасывать их в окно, запихивать демонов обратно в ад. Он поднялся. Мгновение во всей Италии не было более комичного зрелища, чем соседство двух разновеликих людей — известнейшего актера страны и ее известнейшего скульптора. Пагано нагнулся и протянул мне руку. Я видел, что ему нелегко до меня дотянуться.

Мы обменялись парой любезностей, после чего я исчез. В мраморном туалете я репетировал свою речь, стоя перед зеркалом, почти дрожа. Из коридора послышались аплодисменты, заскрипели стулья. Наступал мой черед. Президент академии поприветствовал важных персон, разрядил атмосферу шутками и наконец объявил тему нынешнего собрания, рассказал обо мне, о том, как я выпростался из грязи, в которой был рожден. Я скромно проследовал сквозь толпу, принимая объятия, похлопывания по спине и рукопожатия, и, краснея, вышел на сцену. Не знаю, была ли выбрана вилла Фарнезина, чтобы всех впечатлить до полного оробения, но именно такой эффект она производила. Прием проходил на втором этаже, в Зале перспектив. Фрески-обманки работы Перуцци создавали впечатление, что с обеих боковых лоджий открывается вид на Рим. Эффект достигался изумительный, головокружительный и тем более поразительный, что в этом месте не было ни вида, ни даже лоджии, а только две очень прочные стены. Голова у меня немного кружилась, может быть, я слишком долго репетировал свою речь, учил ее наизусть. Спасибо, дорогие друзья, спасибо. Вы представляете, что значит для меня это звание… Президент вручил мне квадратную коробку из темно-синего бархата, в которой лежала золотая медаль. Я не слышал, что он мне сказал, — передо мной стояла притихшая внимательная толпа. Те же люди, что двадцать лет назад не дали бы мне ни лиры.

— Спасибо, дорогие друзья, спасибо. Вы представляете, что значит это звание для такого, как я, — человека, родившегося страшно далеко от этих плафонов и блеска золота. Скульптура — искусство грубое, материальное, и потому я никогда не думал, что однажды смогу предстать перед вами… Вы сами видите, сложением я совсем не так прекрасен, как кумир моей юности, синьор Бартоломео Пагано, почтивший нас сегодня своим присутствием.

Аплодисменты. Пагано привстал, махнул рукой и благодарно склонил голову.

— Не стану утомлять вас длинными речами. Я хотел бы поблагодарить всех, кто сопровождал меня на трудном пути исканий, — их роднит с прославляемыми здесь видами искусств одна особенность: в момент достижения желанной цели оказывается, что цель по-прежнему впереди и она недостижима. Мы приближаемся к ней на шаг — она на шаг отступает! Мы надеемся, что ее шаг чуть короче нашего, и сохраняем надежду когда-нибудь все же ее догнать. И так получается, что каждое наше произведение лишь набросок, заготовка, приближение к настоящему. Прежде всего, я хотел бы поблагодарить своего отца, который научил меня всему, что я знаю, и моих покровителей, семейство Орсини. От имени Орсини и, конечно, от себя лично я хотел бы закончить словами одного моего друга: Ikh darf ayer medalye af kapores… in ayer tatns tatn arayn! Простите меня за произношение, это на идиш. Буквальный перевод: «Эту медаль надо отдать отцу своего отца». Что на более современном, но менее поэтичном итальянском языке означает: «Возьмите свою медаль и засуньте себе в задницу».