Храни её — страница 57 из 63

Падре Винченцо складывает последние документы, убирает их обратно в сейф и запирает его. Шестерни вращаются бесшумно, управляя цилиндрами и штифтами. Старинный шкаф опять похож на старинный шкаф. Винченцо снова водружает ключ на шею и чуть вздрагивает, обернувшись к окну. Он не заметил, как стемнело. В кабинете стоит ледяная стужа. Когда он просит установить нормальную систему отопления, вечно ссылаются на нехватку средств, и он приходит в раздражение. Вера, конечно, греет, но всему есть предел.

Винченцо выключает свет и спускается обратно по Лестнице мертвых. При такой толщине стен не должно слышаться ни малейшего шума, но всегда что-то поскрипывает, потрескивает, свистит. Может быть, так храпят мертвые. Винченцо продолжает спускаться, легко ориентируясь в лабиринте коридоров, инстинктивно пригибаясь при снижении свода, снова поднимается по лестнице и входит в келью умирающего.

Четыре брата все так же бдят у одра Мимо Виталиани. Здесь и доктор, он кивает Винченцо и приподнимает одно веко скульптора, укрытое копной седых волос. Врач направляет луч на зрачок — тот не реагирует.

— Осталось недолго.

— То же самое вы говорили утром.

Винченцо ответил чуть резче, чем нужно, и жестом просит его извинить. Эти заострившиеся черты, проступающие кости черепа, чуть оскаленный рот, прерывистое дыхание, потрескавшиеся губы, — глядя на них, хочется, чтобы наступил конец. По сути, Мимо Виталиани был ему почти что другом.

Он поворачивается к монахам и говорит им, что заступает на вахту сам. Те протестуют: «Падре, это может продлиться всю ночь, ведь он не сдается», но падре с улыбкой отпускает их. Мимо Виталиани уйдет, когда уйдет. Кто знает, что за мысли бродят под этим крупноватым черепом. Кто знает, бродит ли там вообще что-нибудь.

Падре Винченцо садится у кровати, берет горячую руку скульптора и ждет.

Официально меня освободили в конце апреля 1945 года. Муссолини только что арестовали, приговорили и повесили вверх ногами на миланской бензоколонке, той самой, где годом раньше выставляли на всеобщее обозрение тела пятнадцати расстрелянных фашистами партизан. На самом деле я вышел месяцем позже, столько времени заняли все формальности во взбаламученной стране. Франческо ждал меня возле тюрьмы в черном лимузине. Его сутана была украшена красными пуговицами, на правой руке сверкало золотое кольцо, увенчанное сапфиром. Между двумя бомбардировками он стал кардиналом. Франческо временно устроил меня в служебной квартире в Ватикане. Моя студия выходила на крышу небольшой часовни и в полдень превращалась в жаровню из-за солнца, которое отражалось от оцинкованного железа. После тюремной камеры студия казалась огромной. Я потерял пятнадцать килограммов. Насмешники поговаривали, что тюрьма хотя бы сделала меня стройным.

Несмотря на окончание войны, напряженность в стране оставалась высокой. Антифашистская чистка шла вовсю, пособников режима выслеживали, чинили им скорую расправу. Умеренные антифашисты опасались, как бы эта неназванная гражданская война не превратилась в коммунистическую революцию. Чтобы исправить ситуацию, решили снова дать людям право голоса. Свободных выборов не было с 1921 года, и новые назначили на второе июня 1946 года. Наконец-то бразды правления страной окажутся в руках законодательной ассамблеи. В ходе того же голосования итальянцам предложат выбрать между монархией и республикой. Я наблюдал за всей этой ажитацией равнодушно, щурясь от ослепительного цинкового солнца. Теперь, когда диктатура пала, я мог завязать с политикой раз и навсегда. По крайней мере, я так думал.

Многие месяцы я жил отшельником. Все казалось слишком большим и слишком шумным. Но потихоньку бывшие друзья стали вытаскивать меня на свет. «Если ты собираешься и дальше так жить, нечего было покидать тюрьму», — сказала моя сербская княжна, которая теперь трансформировалась в военного фотографа. Потерять вкус к свободе еще хуже, чем утратить ее саму. Княжна волоком тащила меня на нужные приемы. И хотя они меня больше не забавляли, привычка вернулась с легким запахом рождающегося дня, когда светает, а город еще спит. Я убедился и в том, что моя звезда, которую я считал погасшей, сверкала ярче, чем когда-либо. Я стал олицетворением антифашизма. По мне сверяли политические взгляды. И главное, спрашивали, не осталось ли свободного места в моей книге заказов. Я врал, делал вид, что все заполнено. Мне расхотелось ваять.

Восстановив силы, я вернулся в Пьетра-д’Альба с намерением никогда больше не покидать деревню. Я прибыл туда в марте 1946 года, с той же окружностью талии, что и тридцать лет назад, только поседевший. Как и при каждом моем возвращении, Витторио встречал меня перед домом, на усыпанном гравием дворе. В свои сорок пять он выглядел неплохо и так и не набрал вес, потерянный после ухода Анны. Хотя при этом он почти совсем облысел, что ему даже шло. Мать в свои семьдесят три года держалась бодро, хотя как будто стала быстрее выдыхаться. Мы мало говорили.

Мастерская заботами моего друга была полностью отремонтирована. От погрома не осталось ни малейшего следа. Стекла вставлены, стены очищены, надписи «большевик», «дружок евреев» скрыла свежая побелка.

Дорога меня утомила. Надо бы навестить Орсини, поприветствовать Эммануэле, мать близнецов, дона Ансельмо — все подождет. Я мечтал лишь о кровати. Но новость о моем возвращении, должно быть, опередила меня или распространилась со скоростью лесного пожара. Потому что в тот вечер, когда я, как всегда, чуть ли не весь высунулся из окна, чтобы закрыть ставни своими коротенькими ручками, я увидел красный огонек на вилле Орсини. Теплый ласковый свет, которого я не видел двадцать лет и на который не откликнулся, когда его зажигали в последний раз.

В тюрьме я научился разговаривать сам с собой и тут же прошептал:

— Иду.


В дупле лежал клочок бумаги с единственной строчкой: «Я тебя жду».

Я снова шагал по тропинке к кладбищу, но чуть менее проворно, чем раньше. Хотя я и ходил по камере, как мог боролся с неподвижностью и следовал советам тюремных товарищей, мне потребовалось много месяцев, чтобы вернуть былую гибкость или то, что от нее осталось в сорок два года.

По привычке — я помню, это слово, «привычка», мелькнуло у меня в голове, хотя я не ходил этим маршрутом много лет, — я прибыл первым. Вечер был теплый, приближалась весна. Стояла ночь тайных радостей, шалостей и огня, который потом угаснет. Она появилась пятью минутами позже. Меня охватило какое-то неописуемое чувство. Из леса вышла не та девушка, чьи пернатые мечты разбились у подножия елей. И не образцовая супруга avvocato Кампаны. И тем более не идеальная младшая маркиза Орсини.

Это была она. Виола. Я видел это по ее походке, по чуть заметной улыбке в уголках рта, которая означала, что она опять знает что-то такое, чего не знаю я, по живым пальцам, готовым осуждающе ткнуть в кого-то или радостно указать в будущее. Она подошла и положила мне на щеку свою одетую в перчатку руку. Я долго смотрел на Виолу. Несколько белых нитей, вплетенных в черную копну волос. Морщинки в уголках глаз, которые я раньше не видел. Скулы выступали чуть сильнее, контур подбородка — четче. Мы сдерживали первые слова, не зная, будут ли они банальны или потрясающи, чтобы подольше насладиться их вкусом. Ее рука скользнула вниз к моей ладони и потянула меня к кладбищу. Я знал, куда именно мы идем. Не говоря ни слова, мы вытянулись на могиле Томмазо Бальди, и, ей-богу, я услышал довольный вздох маленького флейтиста.

— Я познакомился с Бартоломео Пагано, — сказал я.

— И какой он?

— Огромный.

Млечный Путь лениво тек у нас над головами. Когда ты взрослеешь, все кажется меньше, кроме кладбищ. Западная его часть, когда-то заброшенная, теперь пестрела новыми могилами. Кипарисы выросли и напоминали, в нашем перевернутом мире, огромные зеленые морковки, посаженные на звездном поле.

— У меня всегда были проблемы со временем, — прошептала Виола.

— Чем тебе не угодило время? Ты по-прежнему привлекательна.

Виола не думала меня благодарить. Она с удовольствием принимала комплименты, но не старалась выглядеть красивой. И все же она была красива или, вернее, казалась красивой женщиной. Тот же старый фокус с превращением в медведицу — направить взгляд смотрящего туда, куда нужно иллюзионисту. Я долго смотрел на животное и не заметил, что на нем другое платье. Тот, кто смотрел на Виолу, замечал только ее глаза и забывал про удлиненное лицо, которое досталось ей от отца, и тонковатые губы и думал только: «Она прекрасна!»

— Вчера, — помолчав, продолжила она, — я обнимала красивого мужчину в военной форме, своего брата Вирджилио, который уходил на войну. От него пахло амброй и мылом. А сегодня ночью мой брат — скелет в военном мундире, от которого пахнет тленом. Вчера было двадцать пять лет назад. Время не везде течет с одинаковой скоростью. Эйнштейн прав.

— Напиши ему, он будет счастлив.

— Думаешь? — спросила Виола самым серьезным тоном.

Я не удержался от смеха, и она минуту дулась. Наконец она встала, отряхивая платье от приставших веток и сухих лепестков.

— Придешь к нам завтра на ужин?

— Ну уж нет, — буркнул я. — Что там еще должно случиться?

— Ничего не случится, Мимо. Будет просто ужин.

— С тобой никогда не бывает просто ужина.

— Не смеши. Ты проводишь меня назад на виллу? Дороги сейчас не вполне безопасны.

По дороге Виола сообщила мне о последних событиях. Она не преувеличивала, дороги были небезопасны, и скажи она мне это раньше, я бы вел себя осмотрительней. Под покровом ночи орудовали разные голодранцы, самопровозглашенные партизаны, которые устраивали облавы на фашистов. На самом деле большинство были просто бандитами, которые пользовались периодом междувластия для грабежей и вымогательств. Ходили слухи, что Гамбале снюхались с кем-то из этого сброда. И не стыдились иногда срубить или спалить несколько деревьев в поместье Орсини, а потом все свалить на бандитов. Но и Стефано во главе отряда драчунов тоже любил шататься по долине Гамбале и без зазрения совести мог поколотить кого-нибудь из их семьи. А потом оправдывался, что его люди совершенно случайно приняли Гамбале за бандита, просто ошиблись.