Двух братьев не оскорбил их собственный портрет, который нарисовала Виола. Стефано ее доводы просто удивили. Франческо, который прекрасно знал, что она соображает не хуже него, был удовлетворен тем, что игра выиграна, поскольку я ни в чем не могу отказать Виоле.
— Очень хорошо, — ответил я. — Я сделаю вам Пьету.
— Тебе понадобится камень, — пробормотал Франческо, — настоящий камень. Мы можем съездить в…
— Камень у меня уже есть.
Они ушли, чуть ли не подпрыгивая от радости. Стефано вернулся домой, Франческо в Рим, Виола нырнула в толпу, еще стоявшую на паперти. Дон Ансельмо вернулся через несколько минут — я сидел на деревянном сундуке, обхватив голову руками.
— Монсеньор Орсини сообщил мне новость. Спасибо, Мимо. — Затем он нахмурился: — Ты как будто не в своей тарелке.
— Все хорошо, дон Ансельмо, все очень хорошо. — Как я мог ему признаться, что ослеп?
Я прибыл во Флоренцию через два дня, поездом в 17:56. Почти в тот же час, как когда-то, обманутый дядей. Стояла уже не зима, а весна, и ощущения при выходе из поезда были совсем другие. Флоренция улыбалась и как будто робко старалась понравиться. Стеснялась — и заманивала в лабиринт своих улиц чуть заметными знаками: закатным лучом, приоткрытой дверью. Рим был мне другом. Флоренция — любовью. Не случайно французские слова fille и ville, «девушка» и «город», разнятся лишь одной буквой.
Метти встретил меня на вокзале. Мы проделали тот же путь, что и раньше, опять пешком, почти молча. Он потянул за брезент в углу мастерской и раскрыл сохраненный им блок каррарского мрамора, того самого, что предназначался для создания «Нового человека». Он согласился спрятать его у себя перед самым моим выступлением в академии.
Я положил руку на глыбу. Камень говорил со мной. Он был удивительно прекрасен и плотен. Чутье подсказывало мне, что он идеален, что никакая скрытая трещина не испортит работу скульптора. Но этим скульптором буду не я. Потому что, сколько бы я ни смотрел на него, я ничего не мог в нем разглядеть. Вернее, я видел только прошлое, десятки статуй, которые уже изваял.
— Ты ослеп, да? — тихо сказал у меня за спиной Метти.
Я не обернулся и не убрал руку с глыбы.
— Да.
— То же случилось со мной, когда я вернулся с войны. Я мог бы как-то работать одной рукой, найти способ, как-то подстроиться. Но я перестал видеть. Просто каменные глыбы, внутри которых пустота.
— Я уже десять лет не вижу ничего, кроме пустых каменных глыб. Интересно, что ваять это не мешает.
— Но ты не возьмешься за эту работу.
— Нет. Хватит с меня вранья.
— Ты вообще больше не будешь ваять, да?
Наконец я обернулся. И выкинул слово, которое напугало меня меньше, чем я думал:
— Нет.
— Как же ты выпутаешься? В газетах статую уже именуют «Пьетой Орсини».
— Неофициально попрошу Якопо выполнить заказ.
— Якопо?
— Моего бывшего помощника. Он сейчас работает в Турине, но согласится. Когда он закончит статую, то есть примерно через год, всем будет абсолютно безразлично, кто ее автор. Он может работать у вас?
— Никаких проблем.
Левой рукой я взял его руку и пожал:
— Спасибо. До встречи, мастер.
— До встречи, Мимо.
Я провел неделю во Флоренции, откуда позвонил Франческо и сообщил, что начал обтеску блока. Если бы он послал кого-нибудь проверить, а он вполне мог так поступить, отчет подтвердил бы мои слова. На самом деле мои помощники в Риме обтесали блок еще раньше, когда я его приобрел. Углы были сглажены, и задана общая форма — треугольная. Она идеально подошла бы для Пьеты.
Прежде чем сесть на поезд обратно в деревню, я заехал на ярмарочный пустырь. Это был уже не пустырь, а стройплощадка, где возводилось восьмиэтажное здание — бетонный параллелепипед, глядевший на меня недобрыми глазками узеньких окон.
До выборов оставался месяц. Скорая расправа жителей деревни имела хотя бы одно положительное последствие: бандитские набеги прекратились, и дороги снова стали безопасны. Видимо, они все же наказали настоящих виновников. Или жестокость, столь неожиданная для этих покорно-пассивных мест и даже для тех, кто ее свершил, отпугнула остальных.
Виола воспользовалась возможностью и колесила по дорогам, посещая самые отдаленные уголки своего избирательного округа. С приближением лета дни становились длиннее, хотелось отдыха и ласки. Потом эти осененные Гесперидами ночи разродятся целым сонмом ребятишек.
О своей слепоте я не сказал Виоле ни слова. Я уверял ее, что начну ваять после выборов. Хотел объяснить все потом — знал, что она поймет. Нас звала дорога, бесконечная и радостная. Мы часто засыпали, привалившись друг к другу на заднем сиденье машины, оставляя Зозо в качестве часового. Уезжали рано утром и возвращались поздно вечером. И потому не заметили, как за одну майскую неделю апельсины и лимоны припудрились пылью с равнины. Эту пыль принес не ветер — трамонтана, сирокко, либеччо, понан или мистраль, — а «Фиат-2800», несколько раз приезжавший на виллу Орсини и покидавший ее.
С тех пор, как треснул купол Сан-Пьетро-делле-Лакриме, маркиз уже не был прежним. Каждый раз, когда его привозили к воскресной мессе, он ерзал на стуле, выл, протягивая единственную активную руку к поврежденной фреске, как раз между адом и раем. Что он там видел? Предстоявшую ему дорогу? Годы собственной юности, когда он столько раз разглядывал этот купол и росписи в нетронутой целостности, дремал под ними во время бесконечных месс, брал в жены маркизу, крестил детей, отпевал старшего? И вот теперь этот купол и фреска перечеркнуты уродливым черным зигзагом. Ремонтные работы начались. Эксперты твердо заверяли: все восстановят в практически первозданном виде. Центр трансепта занимали строительные леса, и службы временно проводились в боковой часовне, не способной вместить всех желающих. После двух церковных празднеств, испорченных выкриками и стонами маркиза, решили больше в церковь его не возить. Дон Ансельмо еженедельно ходил причащать его на виллу Орсини.
За две недели до выборов настроение Виолы резко упало. Я не раз был свидетелем ее уходов на дно и не беспокоился. Она делала вид, что все в порядке, но пока мы ехали, ее взгляд блуждал по окрестностям. Ей больше не хотелось говорить. Зато с теми, кого она называла своими будущими подопечными, напротив, она снова становилась самой собой, радостной и внимательной. Она пожимала человеку руку — и получала голос. Затем на обратном пути снова впадала в меланхолию. Однажды утром я зашел за ней и увидел, что она опирается на трость. Я сказал, что забыл в доме какую-то мелочь, нашел Стефано и поделился с ним своими тревогами. Он пожал плечами:
— Наверное, дни такие, у женщин бывает раз в месяц, ну ты понимаешь, о чем я.
Дата выборов приближалась, и теперь нередко мы получали то яйца, брошенные в лобовое стекло, то, что еще досадней, проколотое колесо. Зозо оказался ценнейшим помощником и неизменно возвращал нас на правильную стезю. Пьетра-д’Альба застыла в ожидании, все затаили дух. По обочинам дороги, в полях замедлился темп работ. Крестьяне, опираясь на вилы, задумчиво провожали нас взглядом. Возможно, задавались вопросом, предпочитают ли они короля — прежнего, Витторио-Эммануэле, уже сменил его сын Умберто — или республику: выбор между ними надо было сделать в тот же день.
По возвращении в мастерскую я узнал, что Витторио уезжает на две недели в Геную и вернется только ко дню голосования, а потом снова поедет туда. Они с Анной, постоянно видя друг друга при передаче детей, которые уже не были детьми, взяли привычку подолгу гулять вместе и беседовать. Когда приходило время расставаться, всегда возникал момент небольшого смущения, какое-то непроизнесенное «а может» витало в воздухе. Витторио намеревался воспользоваться этим пребыванием, чтобы выгулять немного мою мать и свою собственную, которые очень подружились, вывезти их из Пьетра-д’Альба. Полупризнанной целью было, если получится, вернуть Анну. Эммануэле напросился участвовать в этой сентиментальной туристической эпопее. Он боялся оставаться один, почти каждую ночь ему снилось, что банда безликих мужчин пытается его повесить. Один парнишка из деревенских взялся развозить почту, пока он не вернется. Моя мать расчувствовалась, уезжая, и снова пролила несколько аметистовых слез, как в 1916 году, когда сажала меня на поезд. Мне пришлось напомнить ей, что она уезжает всего на две недели и будет в часе езды отсюда, но в Италии в каждой поездке есть потенциал легендарного странствия. Витторио по дороге высадил меня перед церковью, потому что я обещал дону Ансельмо чуть подремонтировать одну скульптуру на портале, не снимая ее оттуда. Все равно Виола прекратила поездки. До выборов оставалась всего неделя. Жребий был брошен.
Я вернулся в мастерскую пешком. Это был один из тех чудесных весенних вечеров, когда в воздухе пахнет глицинией и жасмином, даже когда поблизости нет ни того, ни другого. Я вышел из деревни и спускался к плато, когда рядом со мной остановилась машина. Задняя дверца открылась, показался Франческо.
— Залезай.
— Разве ты не в Риме?
— Садись, Мимо.
Я повиновался, убежденный, что он обо всем догадался. Он знал, что я не буду ваять его Пьету, что я решил поручить работу другому. Но за всю дорогу он ничего не сказал, просто смотрел в окно. На перекрестке его водитель свернул направо и высадил нас перед входом на виллу Орсини. Там, омытая пурпурной водой сумерек, уже стояла другая машина, «Фиат-2800». Франческо надел кардинальскую дзукетту и пошел впереди меня в обеденную залу.
На пороге меня ждало изумление. За столом, который не был накрыт к ужину, ждало несколько человек.
Маркиз, маркиза, Стефано. И против них с другой стороны стола — старик Гамбале в окружении двух сыновей. Франческо сел возле брата и указал мне место с краю стола.
— Как продвигается работа над Пьетой? — вежливо спросил он.
— Нормально.
Я настороженно сел и молча обвел всех взглядом. В комнате пахло пчелиным воском. К нему примешивался запах пота, исходи