Ансельмо показал на сиротливого дельфина, потерявшего всадника.
— На самом деле, — пояснил он, — фонтан не закончен, скульптор умер в тридцать лет. Не мог бы твой мастер изваять нам четвертого херувима? Мы получили недавно щедрое пожертвование, которое позволит планировать различные работы.
Я пообещал спросить и удалился. Темнело. Перед спуском с плато, на окраине города я остановился, чтобы рассмотреть виллу Орсини. Мне показалось, что я различил движение у окна, но я был слишком далеко, чтобы что-то увидеть по-настоящему. Наверное, под высокими сводами накрывали стол, все сверкало золотом и серебром, но так ли уж хочется есть после того, как похоронишь сына? Возможно, они просто плакали, не прикасаясь к тарелкам, золотыми и серебряными слезами.
Когда я появился дома, дядя Альберто уже клевал носом, сидя перед пустой бутылкой. «Напереживался за день, — объяснил он, — все-таки подохнуть в двадцать два года — слыханное ли дело». Я с гордостью объявил ему о предложении дона Ансельмо, и зря, больше я такой ошибки не допускал. Он впал в дикую ярость и отвесил мне оплеуху, и только благодаря Абзацу, который что-то ел в углу мастерской и тут резко нахмурился, меня не исколошматили, как в Турине. Дядя Альберто все никак не мог успокоиться и обвинял меня в том, что я у него за спиной что-то химичу: «Что, решил, сам можешь делать деньги? Раз ты такой гений, давай, ваяй им чертова херувима».
Потом он заснул. Сглотнув слезы, я взял молоток, приложил резец к глыбе мрамора, которая показалась мне подходящей по размеру, и нанес первый из длинной серии ударов.
Тем временем Альберто отправился в многодневную поездку по соседним деревням, откуда привез несколько заказов. Он сразу же заявился в мастерскую и стал рассматривать херувима, которого я заканчивал. Он выглядел усталым, но трезвым, что означало лишь то, что он не нашел выпивки.
— Это ты сделал?
— Да, дядя.
Я бы хотел снова увидеть того херувима. Теперь бы, наверное, я посмеялся над своими юношескими ошибками. И все же, думаю, он был сделан вполне прилично. Альберто покачал головой и протянул руку:
— Дай долото.
Он несколько раз обошел вокруг херувима с инструментом в руке, собрался было поправить одну деталь, передумал, потом другую, передумал, снова посмотрел на меня, опять спросил:
— Это ты сделал?
— Да, дядя.
Не спуская с меня глаз, он достал бутылку, зубами выдернул пробку и сделал долгий глоток.
— Кто научил тебя так ваять?
— Мой отец.
В тринадцать лет я был развит не по годам, но тогда такого понятия еще не существовало. Мир воспринимался проще. Человек был богат или беден, мертв или жив. К нюансам не приглядывались. У отца так же вытянулась физиономия, как у дяди Альберто, когда однажды в семь лет я остановил его резец, уже приложенный к раме, над которой он работал, и сказал «нет, не сюда».
— Кое-что умеешь, это да, только таких, как ты, у меня в Турине было пруд пруди. Так что ты нос-то не задирай. В мастерской грязь, как в хлеву! И не вздумай идти спать, пока все не надраишь.
Затем он перевернул мою скульптуру и поставил на ней свою монограмму. Первое творение Мимо Виталиани — «Ангел, держащий амфору» — подписано Альберто Суссо.
Я в злобе отправился спать на соломенную подстилку. Абзац присоединился ко мне чуть позже, не сразу одолев лестницу, ведущую на чердак. Он споткнулся, ругнулся, потом прыснул от смеха и на четвереньках пополз в мой угол. Ему перепало от дяди Альберто пару стаканов дешевого вина.
— Слышь, а хозяин-то как злится из-за этого ангела. Только и твердит, что ты хочешь пернуть выше задницы!
— Что поделать, если у меня задница слишком низко.
— Это как?
— А никак. Спи.
— Эй, Мимо.
— Ну что?
— Пошли на кладбище?
Мало есть слов, сулящих так много приключений, как слово «кладбище», по крайней мере, когда тебе тринадцать. Я приподнялся на локте:
— На кладбище?
— Да. Каждый должен в одиночку обойти его по полному кругу. Кто сдрейфит, целует дочку Джордано.
Джордано был трактирщик. Его дочка была знойной четырнадцатилетней красоткой, жаждущей новых ощущений. Поцеловать ее само по себе не было наказанием, даже наоборот, но папаша Джордано всегда находился где-то рядом, а заряженное ружье — всегда рядом с Джордано.
Чтобы добраться до кладбища, надо было вернуться в сторону Пьетра-д’Альба, а затем, перед самым подъемом в деревню, свернуть направо, где тропинка пересекалась с главной дорогой. После короткого перехода через лес вы попадали на тенистую террасу, где располагалось кладбище, удивительно большое для деревни с населением всего в пятьсот душ. Но в регионе была масса именитых семейств, которые находили это место совершенно прелестным — не то что банальное грязное побережье — и выбирали его для вечных каникул. Великолепные склепы здесь соседствовали с более скромными памятниками, прославляя могущество своих постояльцев, которые, однако же, не сумели сохранить самое дорогое. Такое противоречие никого не смущало. Мертвые могут и покривить душой.
Проход через лес стал суровым испытанием для моих нервов. Весь день шел дождь, от земли поднимался пар. Дорога напоминала траншею в зарослях, которые напирали и грозили опрокинуть сдерживавшие их стенки. Абзац постоянно спрашивал, не страшно ли мне, — этим фанфаронством он пытался скрыть, что у него самого тряслись поджилки. У меня тоже. Я много раз ходил с отцом на кладбища, я даже провожал на кладбище его самого — пустой гроб, в который мы положили несколько его любимых вещей. Но теперь отца не было рядом и никто не держал меня за руку.
Когда мы подошли к воротам, от куста отделилась человеческая фигура. Я чуть не умер от страха.
— Не бойся, это Эммануэле.
Их сходство я заметил сразу, даже раньше, чем мундир, который был на Эммануэле. Швед-агроном сбежал очень вовремя, ведь он оставил после себя не одного, а двух сыновей. Эммануэле появился на свет вторым после брата-близнеца, когда его мать уже приходила в себя, прокляв Бога, мужиков и Швецию. Весь синий, задушенный пуповиной, он был обязан жизнью дыханию акушерки, натужному дыханию старухи, сумевшей все же запустить его крошечный моторчик. Мать окрестила детей Витторио и Эммануэле в честь короля Италии и даже написала в Рим, чтобы сообщить ему об этом. В ответ она получила послание от безвестного секретаря с благодарностью монарха, которое было вставлено в рамку и почти сорок лет провисело в ее маленькой галантерейной лавке.
Негладкие роды оставили у Эммануэле серьезные отметины. Его движения были дергаными, иногда неконтролируемыми. Он с трудом говорил — его понимали только брат и мать. Ко всеобщему удивлению, он сам выучился читать, хотя шнурки завязывал с большим трудом. Две его страсти составляли приключенческие романы и мундиры. Я никогда не видел Эммануэле иначе как в какой-нибудь форме.
Вовсе не примыкая ни к какой партии, он с легкостью смешивал гражданские, военные (включая враждующие между собой) и религиозные (включая враждующие между собой) элементы, не говоря уже о временных рамках. Интрига со шведским агрономом, а затем письмо от короля сделали незадавшуюся любовную интрижку притчей во языцех, и Эммануэле знали почти все — от Савоны на юге до границы с Пьемонтом на севере. Он регулярно получал мундиры, редко в комплекте, зато много — по мере того, как умирали старики и разгребались чердаки. Настоящей манной небесной стала для него война: он радовался ей не меньше, чем крупные промышленники.
В тот вечер на нем были эполеты времен Второй империи, шляпа берсальера из кожи и фетра, украшенная золотой кокардой и петушиными перьями, китель почтальона, препоясанный широким ремнем африканских воинов-аскари, плюс карабинерские брюки и сапоги. Он энергично потряс мне руку и разразился непонятной тирадой, на что его брат ответил: «Да ничего подобного, чушь какая».
Ворота на кладбище не запирались. Никто не входил туда ночью, да никто и не выходил. Абзац пошел на первый круг. Он скрылся между могилами. Высокие кипарисы, сторожившие мертвецов, частично перекрывали лунный свет. Определенность и четкие линии дня уступали место зыбким границам растушеванного мира теней, где все двигалось. Абзац появился пять минут спустя, держа руки в карманах и насвистывая. Но, судя по красным щекам, бежал он как оглашенный. Потом стартовал Эммануэле и вернулся с тем же спокойствием, только он не бегал. Затем настал мой черед. Я не решался.
— Давай, — сказал Абзац. — Чего бояться-то. Там один раз что-то скрипнуло, как будто могила открылась, а так ничего. Ты что, сдулся?
При моем росте сдуваться было некуда. Мне все приходилось делать в два раза лучше других. Я вступил на кладбище. Там было прохладнее, или так мне казалось.
Я как будто услышал шум и окаменел. От кипарисов пахло канифолью, почти как из мастерской нашего савойского соседа, скрипичных дел мастера. Это меня немного успокоило. Я тронулся с места, не поднимая глаз от земли. Звуки становились все четче, рикошетили в ледяном воздухе: тихий треск, вздохи, скрип. Зеленый аромат кипарисов исчез, отравленный черным, прелым духом мертвечины.
Мне снова пришлось встать, чтобы отдышаться. Прямо напротив луч луны высвечивал лицо ангела с трубой, сидящего на фронтоне склепа. Дверь была открыта, почему же я сразу не бросился наутек? Невидимая сила пригвоздила меня к земле. Луна за стеной кипарисов скрипнула, сдвинулась на своих старых шестеренках и осветила внутренность склепа и черную гладь гранитной плиты. И тогда я увидел ее. Фигура медленно поднялась, оторвавшись от плиты, и нетвердо двинулась ко мне. Опустив голову, с лицом, скрытым черной пеленой. На пороге склепа она подняла завесу — из провалов глазниц в меня уставились глаза призрака. Ростом она была не выше меня. Очень бледная, но с пухлыми розовыми губами, налитыми жизнью и кровью тех, за кем она и охотилась по ночам, покидая холодные объятия гробницы.
Люди похрабрее меня просто упали бы в обморок. Так же поступил и я.