Такой дом за месяц своего пребывания на Могилевщине я видел впервые, привык уже к соломенной кровле, земляному полу, полатям, конику. А здесь все говорило о довоенном трудовом достатке, довольстве. За ладно сложенной печкой заводил свою мирную песню сверчок.
— Садитесь к столу. Я зараз соберу вам поснедать! Солнце так и горело, так и плавилось в ее волосах. На крыльце звякнуло ведро, стукнуло коромысло, в сенях заскрипели половицы, и через порог переступил библейского вида старик с белой бородой, прокуренными усами и лицом удивительно просветленным, мягким и добродушным. Чистая холщовая косоворотка до колен, цветной поясок, домотканые порты, ни дать ни взять — сказочный дед Белорус-Белоус.
— Это дедан ее, — прошептал Длинный и громко, все тем же противно-умильным голосом, сказал:-Доброе утро, Лявон Силивоныч! Как пчелки ваши поживают?
— Здравствуйте вам, люди добрые! Господь милует, скрипим помаленьку. Ась? Пчелы-то? Бунтуется пчела у меня, сынки, никак быть беде… Глянь-ка, Тузик, кто до нас пришел!
В дверь вслед за дедом комом белой шерсти, с заливистым и звонким тявканьем, влетела чернолобая шавка.
Дед Белорус-Белоус потрепал Длинного протабаченными пальцами по плечу и тяжело опустился на лавку, отдуваясь и вытирая лицо жилистой рукой. Девушка присела рядом, обняла старика, прильнула к нему и участливо заглянула в запавшие бледно-голубые глаза.
— Уморился, деду? Опять по воду сам пошел?..
— Ничего, отойду сейчас, — отвечал дед довольно зычным и бодрым голосом, ощупывая поясницу. — Попотчуй-ка, коза, медком гостей дорогих. Слыхали? В Могилеве объявил комендант, что каждый пасечник должен сдать по пять кило меда с пчелосемьи! Знают ведь, черти немые, что сейчас главный взяток с меда! Паразиты несчастные! Ох уж этот «гансовый» сбор!.. Кабы не старость, я бы не сидел трутнем на печке, я бы тоже бил их по сил-мочи… — Он проворно стащил с моих колен десятизарядку. — Пиф-паф! И германом меньше! Я в свое время за действия против китайцев отличие государя императора имел, за японскую — Георгия, а теперь мной и тына не подопрешь. Мне бы хозяйство, дом сыновьям сохранить. Слыхать, растет у нас партизанщина, что река половодом, поднимается духом народ! Слыхать, и наши, красницкие, исправно воюют в лесном войске. Народ у нас в Краснице всегда был смелый, вольный, в полицию вон никто не пошел. Жили мы, сынки, не так чтобы очень богато, но дружно, душевно, в любви и совете. На немца всем миром крепко сердиты…
— Как внучку-то вашу звать? — спросил я старика. Пахло от него медом и духовитым самосадом.
— Минодора, — благоговейно шепнул Длинный. — Глуховат старикан…
— Ась? Домом любуетесь? Дом что надо, ладный дом. Все тут кровью и потом досталось. А этому — крови-то, поту — цены нет…
Чудесное имя — Минодора! Минодора, дочь Беларуси. И улыбка у нее солнечная, и вся она солнечная, светлая..
Душистый мед-липец горит янтарем, густо стекает с расписной деревянной ложки на блюдце. Не поймешь, какой вкуснее и ароматнее — этот, гречишный, или вот тот, засахаренный, желтый. К ногам жмется мохнатая шавка. На черном лбу у Тузика серебряная звездочка. Тузик дрожит черным мокрым носом, шевелит пушистым хвостом, нервно зевает, лезет лапами на колени.
— Прочь, дурень! Разве собаки едят мед? — гонит его дед и рекомендует нам шавку: — Слуга мой, страж верный, добрая псина. Так опять, говорите, немец наступать начал, на Воронеж аж прет? Знать, сильней, все еще сильней он нас, дуй его в хвост!
— Ничего не сильней! — не соглашается Длинный. — Просто мы…
— Зараз сильней он, сынок. Но ежели мы на него всем миром навалимся да по-русски гвоздить его будем, вот тогда треснет пуп у Гитлера!
Хрустящая хлебная корочка, теплая пахучая мякоть, острый холодок малосольного огурца. Из сеней доносится запах прошлогодних яблок. Вот они в миске — антоновка и «цыганки»… Конечно, и яблоки и хлеб — горького урожая сорок первого года. Звонок смех Минодоры — она нет-нет да и прыснет в кулак, глядя на Длинного. А губы у нее красные и сочные, как земляника…
— Внучка вон уж как налилась, — болтает дед, — кровь с молоком, самой что ни на есть спелости, а все в девках сидит из-за фашистов проклятых…
Минодора вспыхивает, машет на деда руками, прикрывается рукавом. У Длинного пунцово пылают оттопыренные уши.
Минодора ловко ловит рукой юркую моль в кулачок, спешит сменить тему разговора:
— Надо бы, дедусь, в шкафу посыпать…
— Эх, девонька! До нафталину ли теперь, с молью ли воевать! Спасибо партизанам, прогнали германов до Быхова, до Пропойска, живем безданно-беспошлинно, да не ровен час. Ох, силен он еще… Бунтуется у меня пчела, не к добру это…
— А я верю, что наши победят к осени, — твердо заявляет Минодора. — И поеду я в Слуцк свое педучилище кончать!
В полутьме сеней Длинный остановился и замямлил:
— Ты ступай потихоньку, а я… того, догоню. Вот только скажу деду пару слов, яблок возьму на дорогу…
…Он догнал меня за околицей и долго шел рядом, молча улыбаясь каким-то своим мыслям, то и дело оглядываясь на Красницу, на дом с аистовым гнездом. Сбочь шляха отцветали озимые. На ветле стонала горлинка.
— Ну как? — осведомился я ехидным тоном. — Поцеловался на прощанье с дедом?
Длинный глянул на меня обалдело и расхохотался, достал несколько яблок из карманов хлопчатобумажных красноармейских шаровар, произнес уважительно:
— Лопай! Антоновка, апорт, титовка!
— Знаешь, Витька, — заявил он мне неожиданно, — после войны я обязательно приеду сюда, в Красницу, жениться!
В немом изумлении уставился я на друга. Лицо у этого восемнадцатилетнего жениха лошадиное, нос как у Буратиыо, русые волосы торчат космами во все стороны. Воротник гимнастерки замусолен до черноты, пуговицы оборваны, куцый ватник продрался на острых локтях, в раструбах кирзовых голенищ тощие икры. «Длинный» — это партизанское прозвище, среди десантников Володьку нередко называли Дон-Кихотом. Только лакированный комсоставский ремень со звездой на медной пряжке и портупеей, наган, гранаты, рожки в голенищах да фрицевский тридцатидвуха рядный 38–40 поперек груди придают Длинному, одному из лучших разведчиков отряда, лихой, воинственный вид. Меня прорвало:
— Раскис, разлимонился! Тоже мне жених! На смазливую девчонку польстился. Только канарейки в клетке не хватает. Немцы Севастополь взяли, а она барахло свое нафталинит! Какое право она имеет салфетки крахмалить, когда весь мир кровью обливается?! Эх, ты… Тузик!
— Молчи, дурак! — весело отрезал Длинный. — У Минодоры отец и брат в армии. Брат — летчик, отец — комиссар полка. Да и сама она такие сведения из Могилева да Быхова носит, что мы только ахаем! А что они с дедом за прежнюю, мирную жизнь цепляются, так в этом ничего дурного нет. Минодора даже затеяла детей в Краснице грамоте учить. Это, брат, такая девушка!.. И старикан мировой. Воск, правда, отдает церкви на свечи, так и то во имя победы над «нехристями-хрицами»!..
Володька Длинный засмеялся счастливо, вытянулся и, задрав к небу длинные руки, заорал во весь голос:
— Жениться-я-я приеду-у-у!..
И голос жениха далеко разнесся по зреющей ниве, обгоняя волны, катившие по зеленому морю ржи, пугая жаворонка в поднебесье.
Месяц липец. Июль, значит. Пенятся, медово благоухают липы.
Он повернулся ко мне:
— Что ты, скептик, понимаешь! — Почему-то слово «скептик» было ругательством в нашем отряде. — Ты глянь вокруг, до чего жить хорошо! Совестно немного, война все-таки. Но я никогда не был так счастлив. Душа у меня поет, ну прямо как хор Пятницкого! «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы и обнять любимую свою!..»
Я не посмел, конечно, признаться Длинному, что и я уже успел влюбиться в его Минодору. А что? Любовь с первого взгляда. С той самой минуты, когда ее пальцы, протянутые к ставням, загорелись солнечно-алым, светом и вся она стала какая-то солнечная. И весь день озарился каким-то особенным светом…
Наша диверсионно-разведывательная группа ездила ночью на хозяйственную операцию под Чаусы. В лагерь вернулись к полудню. Часовой у Горбатого моста, здоровенный парень из Красницы, стоял на посту и плакал. В ответ на наши недоуменные расспросы он проговорил:
— Фашисты спалили Красницу… Сегодня утром… Со всеми жителями…
Эта весть оглушила нас, будто мы вдруг разом услышали крики заживо сжигаемых людей, рев пожара, треск пальбы, вопли обезумевших от ярости и страха перед своим преступлением немцев и полицаев. И июльский полдень померк вдруг, словно при солнечном затмении.
— Всех? — переспросил я часового, судорожно вцепившись в грядку телеги.
Минодора, дед Белорус-Белоус… Почему-то вспомнился чернолобый Тузик…
— Поголовно! — ответил часовой мертвым голосом, размазывая слезы на щеках. — Вот ведь дело вышло. Помните, Сашко Покатило самолет ихний сбил над Красницей? Вот за то и спалили германы-эсэсовцы всю нашу веску до синя пороха…
Пулеметчика Сашка Покатило мы все отлично знали. Лейтенант-окруженец, он одним из первых пришел в местный отряд Якова Аксеныча Курпоченко. И я отлично помнил, как ему удалось сбить этот «мессер». Наша группа повстречалась в то утро недалеко от Красницы с группой Аксеныча. Мы возвращались домой, в лагерь, после минирования шоссе Могилев — Гомель, а Аксеныч ночью «раскурочил» маслозавод, кажется, в Долгом Мохе. Стоим, курим, а тут как раз этот «Ме-109» летит с востока почти на бреющем. Ясно видим номер на фюзеляже, черные кресты на крыльях, косую свастику на хвосте, обведенную желтой краской. «Ме-109» — одномоторный истребитель, скорость — до шестисот километров в час, вооружен пушкой и двумя пулеметами.
— Дозволь — пугну? — говорит Покатило Аксенычу, снимая «ручник» с плеча.
— Разрешаю, — отвечает, — ежели собьешь.
РПД мог поражать самолеты на дистанциях до пятисот метров. Выпускал он до восьмидесяти пуль в минуту. Обычно полагалось стрелять короткими очередями.
Сашко Покатило установил прицел, положил дуло «дегтяря» на плечо нашего отрядного богатыря Витьки Токарева, прицелился как положено (на сто метров высоты один корпус самолета — упреждение), дал длинную, на весь диск, очередь, целясь в мотор и в желтое клепаное брюхо, и все мы с изумлением увидели, как «мессер» распустил черный шлейф дыма и пошел на вынужденную посадку. Приземлился одноместный «мессер» далеко за перелеском, и мы не успели схватить пилота. Раненный, он добрался до своего аэродрома под Старым Быховом и все рассказал. Немцы сразу изменили сво