Я попытался измерить взглядом расстояние до двери, Давуд же продолжал:
– И однажды цефик придумал, как решить эту задачу. Он внушил своим овцам веру в бессмертие. Он убедил их, что нет ничего плохого в том, что с них сдирают шкуру – и овцы стали верить, что это хорошо, даже приятно. Тогда он написал программу, убеждающую овец в том, что он хороший хозяин, любящий свое стадо так, что готов сделать для них что угодно. Далее он внедрил в тупые овечьи мозги программу, заверяющую их, что если с ними что-нибудь и случится, то когда-нибудь потом, не сегодня. Поэтому они могут спокойно щипать траву, спариваться и греться на солнышке. Наконец – и это была самая хитрая из программ цефика, – он убедил овец в том, что они вовсе не овцы. Одним он внушил, что они волки, другим – что они талло, третьим – что они люди, а некоторым – что они хитроумные цефики.
После этого всем его заботам пришел конец, и он обратил свою изобретательность на создание более глубоких программ. Овцы больше не убегали и спокойно ждали, когда цефик придет к ним за шерстью и мясом. Цефик же…
– Цефик же жил долго и счастливо, – перебил я. – Мне не нравится твоя притча. Люди – не овцы.
Мне подумалось, что я протестую слишком яро и слишком громко. Мои слова отражались эхом от панелей розового дерева над фреской. Я пытался осмыслить заявление воинапоэта, подразумевающее, что человек, чтобы жить в полную силу, должен жить так, как если бы уже умер. Странная, безжалостная философия, но воины-поэты – порождение не менее странной системы, и милосердие им неведомо. Создатели этой расы стремятся к совершенству – говорят, их расщепители в свое время исключили из мужского и женского генома всю постороннюю и избыточную ДНК. На Квалларе каждый год оплодотворяется миллион яйцеклеток и рождается миллион одинаковых, безупречных младенцев. На самом деле они не столь уж безупречны. Некоторых убивают сразу после рождения – лишь для того, чтобы показать, что мы живем в безжалостной, управляемой случаем вселенной. Многих убивают за неспособность овладеть воинским или поэтическим мастерством. В двенадцатилетнем возрасте будущим воинам дают ножи и разбивают их на пары. Из каждой пары выживает только один, затем пары составляют заново – и так до тех пор, пока от первоначального миллиона не останется едва ли десятая часть. Таким же образом выявляются наиболее одаренные поэты. Проигравшим, не способным изобретать красивые и мудрые слова перед лицом смерти, предлагают совершить самоубийство. Тех, у кого недостало смелости совершить этот «благородный» поступок, замучивают до смерти их же товарищи. Пытки, как сказала мне однажды Колония Мор, задуманы не как наказание. Они должны-побудить злосчастного мальчугана перепрограммировать свой страх перед смертью, позволить ему полностью насладиться эфемерной, ускользающей от него жизнью. С возрастом воины-поэты подвергаются другим, еще более тяжким испытаниям. Их души формируются в процессе многочисленных изменений тела и мозга. Никто, даже эсхатологи, не знает в точности, в чем состоят эти испытания, но две вещи известны наверняка: что каждый миг жизни воина-поэта может плавно подвести его к смерти и что из каждого миллиона только сто человек доживает до получения колец Кваллара.
Давуд пристально, с улыбкой смотрел на меня, как будто был способен читать мои самые глубокие программы. Он слишком часто улыбался, но улыбка у него, надо признать, была красивая. По-своему он был самым живым человеком из всех, кого я знал.
– Жизнь цефика, основавшего орден воинов-поэтов, нельзя назвать счастливой, – сказал он. – Что такое счастье, в конце концов? Этот цефик, после многих тяжких трудов, все-таки расшифровал свою программу смерти – вернее сказать, программу страха смерти. Он изгнал ее из клеток своего мозга и тогда – об этом написано много стихов, – тогда он понял, что именно страх перед смертью делает нас рабами.
Можно сказать, что страх перед умиранием нашего «я» толкает нас слепо исполнять свои повседневные обязанности, точно мы роботы-лунатики, запрограммированные есть, пить и совокупляться. Страх – это наркотик, погружающий нас в сон. Но когда этот страх изгнан – нет, пилот, пожалуйста, не уходи еще, – когда страх побежден, тебя словно окунают в холодный пруд, и пробуждение твое чудесно. Видеть все в истинном свете, ощущать прелесть каждого мгновения жизни – вот чему учат воины-поэты; ради этого мы живем и ради этого умираем.
Я хотел уйти. Я не желал, чтобы убийца учил меня, как следует жить. Но он протянул ко мне свою большую руку и сказал:
– Прошу тебя, не уходи. То, что есть во мне от поэта, говорит сейчас с воином в тебе. Сколько же в тебе тайн! Скажи мне, пилот, – я проделал долгий путь, чтобы узнать это: что ты чувствуешь, когда умираешь?
– То, что я могу тебе сказать, ты и так знаешь. Разве я умирал? Кое-кто говорит, что да, но тогда что же такое смерть? Сейчас я жив, и это главное – мне надоело размышлять о жизни и смерти, опротивело искать смысл и страдать от его отсутствия. Ты, со своей потребностью встретить собственную смерть и жить активно, невзирая на боль, которую можешь причинить себе и другим, – ты думаешь, что боль пробуждает человека к активности, но слишком большая активность – это ад, разве нет?
И он ответил просто, цитируя своих наставников:
– Несущий свет должен терпеть боль от ожогов.
Я потер виски, глядя на блестящий пол, на ковер.
– Тогда я предпочитаю мрак.
– Каково это – жить сызнова?
Его вопросы раздражали меня, и я, преисполнившись озорства, словно юный кадет, брякнул:
– Чтобы жить, я умираю.
– Ты любишь высмеивать других, верно? Не надо: насмехаться надо мной не имеет смысла. Я хочу услышать от тебя об агатангитах, об их планах, об их программах, о тебе самом.
– Разве искусство Агатанге не сходно с искусством воинов-поэтов?
– Они похожи, но не одинаковы.
– Когда вы, поэты, перепрограммируете свои жертвы…
– Они не жертвы, пилот, – они новообращенные, ставшие на Путь Воина.
– Однако вы лишаете их собственной воли – так говорят.
Он откинул назад край плаща, обнажив мускулистую руку.
– Вопрос воли – слишком тонкая материя, и здесь мы его не решим. Люди получше нас с тобой порабощали свой мозг размышлениями о свободе воли. Условимся, что живое существо свободно – относительно свободно – постольку, поскольку оно не зависимо от окружающей среды. Чем больше оно зависит от других живых организмов, тем больше окружающая среда влияет на его деятельность. Степень независимости возрастает вместе со сложностью: чем больше сложность, тем сильнее выражена воля. Вирус, например, вынужден делать в основном то, на что запрограммирован. Человек сложнее.
– Значит, ты признаешь, что люди обладают волей.
– Люди – это роботы и овцы.
– Я в это не верю.
– Скажем так: некоторые люди иногда способны проявлять волю, – с улыбкой уступил он.
Я залез в ножной карман камелайки и достал конек.
– Я волен выбирать, бросить его на пол или нет.
– Свобода выбора – это иллюзия.
– Я не стану его бросать, – сказал я и снова убрал конек в карман. – Это свободный выбор, сделанный по собственной воле.
– Не такой уж свободный, пилот. Почему ты решил не бросать конек? Не потому ли, что пол здесь так красиво отполирован? Ты просто не захотел его портить, верно? Ты питаешь уважение к красивым вещам – я это вижу. Но откуда взялось это уважение? Кто запрограммировал его в тебе? Ты можешь этого не знать, зато я знаю: это сделала твоя мать, давно, в раннем детстве. Она учила тебя красоте без слов, языком рук и глаз. Она тоже любит красивые вещи, хотя сама о том не знает и стала бы отрицать, если бы ее спросили.
Я снова достал конек и направил его в поэта.
– Мне боязно даже спрашивать, откуда ты так много знаешь о моей матери.
– Твоя мать женщина сложная и кое в чем путается, но я помог ей, и она стала смотреть на вещи проще.
– Ну-ка, ну-ка – это любопытно.
– Она пришла ко мне сама и обратилась ко мне за помощью по собственной воле. Как и все, кому мы помогаем.
– Ты помог ей потерять себя, вот что. Вы, поэты…
– Мы, поэты, заменяем бесполезные программы новыми. Чтобы помочь людям…
– Моя мать не робот, будь ты проклят!
Он отступил на шаг и улыбнулся. Он, видимо, знал, что у меня руки чешутся его убить, но при этом был совершенно спокоен.
– Метапрограмма твоей матери была переписана, – почти небрежно сознался он. – Ее мастер-программа, управляющая программа – так мы поступаем со всеми обращенными, верующими и неверующими.
– И что же это за новая программа?
– А ты можешь назвать мне код своей новой программы, Мэллори Рингесс? Той, которую агатангиты вложили в свой вирус?
– Ты за этим сюда пришел?
– Программа, Мэллори, метапрограмма – расскажи мне о ней. Что заставляет тебя двигаться? Что движет тобой?
Я стиснул конек, и его края врезались в мою мозолистую ладонь.
– Если б я знал, если б знал – как я могу сказать тебе то, чего не знаю, будь ты проклят!
– Мы все должны знать коды своих программ – иначе мы никогда не будем свободны. – Сказав это, Давуд повернулся к картине и вздохнул. – Фраваши – большие мастера создавать свои живые картины. Красиво – я всегда любил смотреть, как движутся эти колонии бактерий. Их программы, казалось бы, столь изящны и контролируемы – однако непредсказуемы.
Можно было подумать, что фреска его услышала, а может быть, он просто рассчитал, когда это произнести – так или иначе, в ее центре вспыхнуло скопление звезд. Самой яркой из них была Слава Поэта, а возле этого адского голубого дублета виднелось пятнышко цвета охры, символизирующее планету Кваллар. Затем перспектива переместилась, и планета увеличилась до размера снежного яблока. Давуд с улыбкой посмотрел на меня и достал из складок плаща нож – обоюдоострый, блестящий и смертоносный.
– Итак, у меня есть свобода выбора? И я могу бросить этот нож или не бросать – как захочу?