Хранитель времени — страница 43 из 104

— Митя, — сказала она робко, — ты не расстраивайся. Ты смотри на мои часы, Митя, я стану рядом… Хорошо, Митя?

Митя что-то угрюмо буркнул и отвернулся. С упорством отчаяния он продолжал царапать бумагу обломком карандаша, но в тетради оставались только косые рваные рубцы да извилистые вмятины.

— Возьми мой карандаш, Митя! — преданно сказала девочка. Она глядела на него полными любви и восхищения глазами. Девочка вся преобразилась, похорошела, веснушчатые щеки ее покрылись румянцем. — Возьми, пожалуйста! — повторила она, сияя. — А я и без карандаша, я как-нибудь так запомню… Хорошо?

Митя, не глядя, взял из ее рук карандаш.

— Ладно, — сказал он сердито. — Становись рядом. Только не мешай записывать, слышишь? И головой не крути, а то я отвлекаюсь.

— Я не буду мешать, Митечка… — чуть слышно сказала девочка. Она стала рядом с ним под деревом и замерла, благоговейно и счастливо глядя, как Митя, наморщив лоб, сосредоточенно записывает свои наблюдения.

А поодаль, у куста жасмина, стоял другой мальчик.

Он не смотрел на часы и ничего не записывал. Он, очевидно, даже не слыхал, о чем говорил Митя со своей подругой. Широко раскрытыми блестящими глазами он глядел на преобразившийся мир, всем существом уйдя в созерцание происходящих в этом мире величественных и необычайных событий. Он слушал шум ветра, шелест трав, скрип песка, он вдыхал влажный, посвежевший воздух, душа его была потрясена тревожной, небывалой мглой, пустынным небом, тенью, поглотившей солнце… Весь вытянувшись, побледнев от волнения, как завороженный, стоял он у цветущего куста.

— Узнаю поэта… — негромко сказал Евгений Петрович, глядя на него.

— Ты о чем, отец? — ровным голосом спросил Корень-младший. — О чем ты говоришь?

По лицу отца прошла тень. Он быстро поглядел на сына и отвернулся, ничего не ответив.

Мы подошли к высокой загородке, за которой беспокойно бегало несколько больших собак. Они то останавливались и, задрав широколобые головы, тревожно нюхали воздух, то снова принимались бегать из угла в угол. Беспокойство, разлитое в природе, по-видимому, передалось им, и рослые поджарые псы, толкая друг друга, носились вдоль загородки.

Профессор, открыв своим ключом калитку, вошел туда, опершись на руку сына. Я сунулась вслед за ними: собаки меня ни разу в жизни не кусали, и я не боялась их.

— Это волки, — сухо сказал профессор. — Не советую вам, знаете…

Попятившись, я остановилась у ограды. Большой волк, с широкой, могучей грудью, подбежал к профессору, подпрыгнув, уперся ему в грудь лапами и глядел темными, горячими глазами прямо ему в лицо, словно ждал от человека объяснения и своей тревоге и непокою, обуявшему природу. Профессор очень серьезно и, как мне показалось, уважительно смотрел на волка и что-то тихонько приговаривал.

— Ну, успокойся, умница… — послышалось мне. — У, какой красивый, какой ласковый…

— Размяк отец! — засмеялся Корень-младший. — Нашел наконец среди всех своих подопечных существо с понятием. А волки даже в затмении солнца разобрались: умны, как дьяволы…

Он стоял посреди загородки, грызя травинку. Волки, видимо, давно привыкнув к нему, не обращали на него никакого внимания, но и не подходили, как к Евгению Петровичу. Насторожив уши и опустив хвосты, они по-прежнему тревожно нюхали воздух. Лишь самый большой смирно стоял, прижавшись к ноге профессора.

Ветер утих, но неожиданно наступившая тишина казалась тягостной.

Краски природы поблекли, будто их затянуло пеплом. Исчезло все, чем так щедро и радостно обласкало нас утро: и птичий щебет, и подвижные тени на дорожках, и золото лучей, и высокая синева неба.

Все покрыла тусклая, серая мгла. В ней было что-то мертвое и безнадежное. Страх смерти коснулся моей души. Мне вдруг начало казаться, что я никогда больше не увижу солнца.

В смятенье я посмотрела на Николая Кореня.

Он о чем-то задумался, по-прежнему грызя травинку. Свежее, твердо очерченное его лицо было внимательно и спокойно: он слушал голос природы. И от его коренастой фигуры, от больших, сильных рук, от того, как внимал он живому дыханию жизни, на меня повеяло таким хозяйским спокойствием, такой победительной силой, что я устыдилась своей душевной слабости.

Глубоко вздохнув, я тоже прислушалась.

Мне почудилось, что в глубине ветвей я различаю робкую, тихую возню, шуршанье, короткий сонный щебет.

За верхушками деревьев по небу двинулась еле заметная голубизна. Она ширилась, как бы смывая пепельный, мертвящий налет. Чуть сверкнула вода в пруду, по листве скользнул струящийся, едва заметный блеск. Солнце еще было закрыто тенью. Но в ветвях деревьев все усиливалось шуршанье, тихая возня: птицы чувствовали возвращение света.

Тонкий луч, похожий на золотую проволоку, протянулся сквозь ветви на аллею. Из-под тени медленно показался узкий расплавленный серпик. По небу осторожно, как бы пробуя силу, разливалось розовое тепло.

На наших глазах происходило великое чудо жизни.

Краски менялись: небо стало розовым, тропинки — синими, деревья — золотыми. Мягкий утренний ветер тронул листву, и она ответила ему доверчивым шелестом. Звонко и счастливо запела первая птица. Синие тени на дорожках таяли, теперь синева все шире захватывала небо.

И вдруг, наконец прорвавшись, хлынул с неба могучий сверкающий поток света.

И тотчас же все ожило.

На дорожках замелькали тени, вспыхнул пруд, отражая солнечные лучи. С низким бархатным гуденьем пролетел шмель. Павлины, тяжело слетев с ветвей, как ни в чем не бывало двинулись на лужайку. Беспокойный черный лебедь снова начал кружить по блестящей воде.

Легкие блики легли на стволы деревьев. Утро поднималось над землей, дыша теплом и благоуханьем.

Профессор стоял, подняв голову к небу. Никогда не думала я увидеть на этом сухом, жестковатом лице такое бесконечно мягкое, почти детское восхищенье.

А его сын все продолжал слушать голос природы. Он глядел прямо на солнце сквозь свои черные очки. Лицо его было залито светом.

— Ну, что вы видите? — спросила я его нетерпеливо. — Совсем кончилось затмение? Господи, как жаль, что у меня нет темных очков! Расскажите же, что вы видите?

Николай Корень молчал. Я повторила вопрос, сердито уставившись на него, и вдруг запнулась.

Меня поразила странная неподвижность его лица. Он не щурился от солнца; ничего в его чертах не отвечало игре лучей, ничто не отзывалось на них. Это было лицо человека, который не видит солнца, а только осязает его тепло.

Я стояла, оцепенев, не в силах поверить своей догадке.

На мою руку осторожно легла сухая, горячая ладонь, — Евгений Петрович отвел меня в сторону.

— Дело вот в чем… — тихо сказал он, глядя куда-то вбок, и запнулся.

Мимо нас с видом победителя прошел Митя с рыжей девочкой, держа в руках густо исписанную тетрадь. Синица, вертя головкой, охорашивалась на ветке. Внутри вольеры промчалась белка. Над прудом медленно плыло наполненное светом облако.

Это была жизнь во всей ее теплой прелести, в бесконечно милых, обыденных подробностях.

Я смотрела на человека, который ничего этого не видел: ни красок неба, ни цвета листвы, ни рисунка теней, ни объема облака. Он не видел, как вернулось солнце, как хлынули, сияя, солнечные лучи. И сердце мое содрогнулось, когда я поняла это.

— Он потерял оба глаза в сорок четвертом году, после ранения, — неловко сказал Евгений Петрович, по-прежнему не глядя на меня. — Уже будучи слепым, кончил университет. Как вы изволили слышать, защищает диссертацию. Ни от чего не хочет отказаться — ходит плавать в бассейн, зимой катается на коньках… Молодчина, в общем… — сказал он, покашляв, и замолчал.

Обернувшись, он посмотрел на сына.

Тот стоял, подставляя лицо теплоте лучей. На щеках его лежал смуглый молодой румянец. Евгений Петрович глядел на него с нежностью, с гордостью… Сын провел по лицу рукой, будто умылся солнцем, и осторожно шагнул вперед.

А отец все глядел на него, не отрывая глаз. Он словно хотел впитать идущий от сына ясный и чистый свет духовной силы, — великий свет, который может озарить путь человеку даже тогда, когда у него навеки отнята бессмертная краса торжествующего солнечного дня.


1955

В СТЕПИ

Была уже ночь, когда мы въехали по шоссе в белый, освещенный яркими огнями городок. В управлении нам сказали, что самолет уйдет завтра в полдень. Надо было подумать о ночлеге.

— Ничего, — сказал Котенко. — Заночуем у Кузи.

— У кого? — переспросила я.

— У Кузи. Хозяева будут очень рады. Там всегда кто-нибудь ночует, они уже привыкли.

— В столовую заедем? — спросил шофер и, не дожидаясь ответа, остановился возле затянутой полотняным тентом верандочки.

Он сощурил глаза, напряженно вглядываясь, и вдруг сказал ликующим голосом:

— Раки! Не сойти мне с этого места, раки с Дона… Мировая еда!

На веранде был занят только один столик. За ним сидел долговязый детина в замасленной майке, с татуировкой на левой руке. Татуировка изображала змею, кусающую собственный хвост. Перед детиной возвышалась громадная гора раковой шелухи. Ел он с пониманием дела: от каждого рака оставался только багровый панцирь да кончики клешней.

За стойкой толстая, краснощекая женщина перетирала пивные кружки и напевала вполголоса:

Для кого я росла,

Для кого я цвела

До шестнадцати лет, как малина…

Завидев нас, женщина неодобрительно покачала головой.

— Раков больше нет, — сказала она сухо. — Пиво тоже кончилось. И вообще столовая закрывается в десять часов.

— Порядок… — пробормотал шофер упавшим голосом.

— Ничего! — сказал неунывающий Котенко. — Поужинаем у Кузи. Хозяева будут очень рады. Там всегда кто-нибудь ужинает. Для них это первое удовольствие.

— Неудобно все же! — сказала я неуверенно. — Ввалятся ночью трое человек, надо нас кормить, укладывать спать… Чего ради?