Фамилии его я толком не знала, все называли его дядей Сеней. В нашем доме он появлялся часто и всегда неожиданно.
Вначале за окном мелькала его борода — знаменитая на весь город длинная узкая борода, делающая его похожим на средневекового алхимика. Потом в передней слышался его голос, тонкий, звонко дрожащий смех и затем грохот: это он вешал мимо крючка свое тяжелое пальто со вздувшимися карманами. Они всегда были набиты самыми невероятными предметами, которые он немедленно начинал нам показывать с гордостью коллекционера, приобретшего неоценимые сокровища.
Здесь были круглые, как луковица, часы без заводного ключа; медный подсвечник на подставке в виде египетского фараона; табличка с выгравированной по-латыни надгробной надписью на могиле кошки; прошлогодний турецкий календарь и множество других вещей такого же характера. Дядя Сеня счастливо сообщал моей матери, что купил их за бесценок, а любой антиквар немедля даст ему в три раза больше. Мама, задумчиво посмотрев на этот хлам, ставила перед дядей Сеней большую тарелку украинского борща и дальше занималась своими делами, в то время как мы торчали у стола как зачарованные, взирая на сокровища гостя.
Дядя Сеня был холостяком; вместе с ним жила его сестра, полная женщина с добрым, всегда встревоженным лицом. Она продавала газеты в киоске на углу нашей улицы. Места же работы самого дяди Сени были такими же необычными, как его приобретения. То он позировал в мастерской для студентов художественного училища; то объявлял, что подписал договор с эпидемиологической станцией и на нем будут испытывать действие укусов различных насекомых.
Как-то он примчался к нам, раскрасневшийся от волнения, и сообщил, что его пригласили сниматься в художественном фильме. Когда картину выпустили на экран, дядя Сеня повел все наше семейство в кино. По случаю торжества сестра его накинула на голову черный кружевной шарф, но доброе ее лицо было по-прежнему встревоженным и таким напряженным, словно она смотрела не на экран, а на пушку, приготовленную к залпу.
Сиял один дядя Сеня; он не сводил с экрана зачарованных глаз и время от времени смеялся тонким детским смехом.
Фильм был из турецкой жизни.
Прошло четыре части, а дяди Сени все не было на экране. Наконец он закричал: «Вот!» — и протянул вперед обе руки, словно хотел схватить собственное изображение… На заднем плане мелькнула знакомая борода, но тут же исчезла: весь экран заняло крупно показанное лицо главного героя — молодого контрабандиста.
— Может быть, останемся на второй сеанс? — сказал дядя Сеня сконфуженно. — Как-то все быстро промелькнуло, даже странно…
Во время следующего сеанса он опять закричал: «Вот!» На этот раз мы успели заметить, как в турецкой уличной толпе, среди которой было немало знакомых одесситов, пробежал разносчик кофе, неся круглый поднос с медным кофейником. Это и был дядя Сеня.
Домой он шел довольный и гордый.
— Главное в кино — это правильно выбранный типаж, — говорил он по дороге. — Режиссер так и сказал: «Мне просто повезло, что я нашел такую удивительную бороду». Очень, очень интеллигентный человек этот режиссер.
Никто не знал так Одессы, как дядя Сеня, он мог рассказывать без конца о каждой улице, каждом старом доме. Отличное знание предмета соседствовало у него с безудержной фантазией. Больше всего любил он рассказывать о жизни в Одессе Пушкина.
— У него была длинная железная палка, — говорил дядя Сеня, и глаза его начинали блестеть. — Когда он гулял по улицам, он клал палку на левое плечо и шел своей легкой, быстрой походкой, и полы его черного сюртука раздувались от ветра. Вот в этом доме… — Дядя Сеня вытягивал узкий, желтый, как свеча, палец и показывал на песочного цвета здание. — В этом доме был лицей. И когда он проходил мимо, все лицеисты, прервав уроки, вскакивали со своих мест и бросались к окнам с криком: «Пушкин идет, Пушкин!»
Дядя Сеня вынимал из кармана огромный, как наволочка, носовой платок и вытирал лоб.
— Пушкин был так одинок в Одессе, — говорил он грустно, и на глаза его навертывались слезы. — У него не было здесь по-настоящему близких людей. Вигель… Что Вигель? Приятный светский собеседник с холодным любопытством мемуариста. Разве такие друзья были раньше у Пушкина? Сердце его немного согрелось, когда в Одессу приехала Вера Федоровна, жена поэта Вяземского, его давнего истинного друга. Вера Федоровна была болтушка, но с доброй душой, и Пушкин мог просиживать у нее часами, слушая, как она щебечет…
Дядя Сеня опять вынимал из кармана платок и на этот раз вытирал глаза.
— Вы так говорите о Пушкине, будто не раз лично его видели, — сказала однажды моя мать, слушая рассказы дяди Сени.
— Пушкина? — Дядя Сеня задумался. — Если бы я шел по улице и вдруг увидел Шекспира, я бы умер от страха. Если бы я увидел своими глазами Пушкина, я бы, наверное, тоже умер. — Он помолчал и добавил: — Только от счастья.
И вот этого-то дядю Сеню я и хотела разыскать, оказавшись снова в Одессе. Долго искать не пришлось: он по-прежнему жил в доме, где жил всю жизнь.
Дверь открыл сам дядя Сеня.
Изменился он мало: та же высокая, сутулая фигура, те же угольно-блестящие глаза, быстрые движения… Только удивительная борода стала совершенно белой.
— Привет, привет! — сказал он, словно мы расстались вчера. — Заходите, прошу…
Комната его тоже не изменилась: в углу граммофон с красной трубой, над столом карта Одессы 1836 года, на стенах старинные гравюры Одессы, Турина, Марселя…
— Курите? — спросил он.
— Спасибо, нет… — сказала я рассеянно, разглядывая висящую на стене фотографию, где была изображена барышня в блузке с высоким воротничком и стянутой широким поясом длинной юбке. Под фотографией я прочла подпись: «Р. И. Хаджи. Первая одесситка, окончившая юридический факультет Новороссийского университета».
— Если курите, не стесняйтесь… — сказал дядя Сеня и залился знакомым тонким смехом.
Обернувшись, я увидела, что он протягивает мне вышитую бисером, длинную, как кочерга, трубку с чубуком из слоновой кости.
— Великолепная вещица! — сказал он, насладившись произведенным эффектом. — И вообще — масса новых приобретений редкостной ценности. Хотите посмотреть?
— Как ваше здоровье, дядя Сеня? — спросила я. Только сейчас я разглядела, что лицо его бледней обычного.
— Разве этот человек думает о своем здоровье? — В комнату вошла сестра дяди Сени. Она постарела больше, чем он; доброе ее лицо было, как всегда, встревоженным. — Хоть бы вы его уговорили поехать в санаторий. У него был сердечный спазм, можете представить…
— Вздор! — Дядя Сеня пожал плечами. — Но я сказал тебе: поеду, поеду в санаторий! Скоро у нас будет много денег…
— Много денег… — Сестра вздохнула. — Ему предложили работу в музее, такую замечательную работу… Он ходил туда ровно два месяца. А потом… О, боже мой!
Дядя Сеня снисходительно улыбнулся.
— Понимаете, в комнате, где я работал, напротив меня сидел один сотрудник, — пояснил он. — Однажды этот сотрудник сказал: «Мне пришла в голову мысль…» Я воскликнул: «Не может быть! Нет, вы ошиблись, что-нибудь да не так…» Он обиделся. Тогда я объяснил, что это слова не мои, а Пушкина: том сочинений, страница 717, «Мысли и замечания». Но он все равно обиделся. Не мог же я продолжать работать в одной комнате с человеком, у которого настолько отсутствует чувство юмора? Пришлось уйти… Он повернулся к сестре.
— Тося, — сказал он. — Тебе не видно, Тося, на полке лежит серая парусиновая папка?
— Сейчас принесу лестницу, — сказала сестра мрачно и ушла.
Пока ее не было, дядя Сеня показывал мне свои сокровища.
То были все те же странные вещи: отчет о состоянии Евпаторийской прогимназии за 1888 год; новогодняя визитная карточка разносчика газеты «Одесские новости»; сообщение о первых автомобильных гонках в Одессе; меню званого обеда в рамке из розового атласа, где было напечатано золотыми буквами: «Бульон Лукулловский, пирожки разные, холодное из рябчиков по-суворовски…»
Втащив в комнату стремянку, сестра молча сняла с полки серую папку, завязанную шнурками от ботинок. Дядя Сеня раскрыл ее, и у меня перехватило дыхание.
В папке, подобранные номер за номером, лежали экземпляры газеты, выходившей во время обороны Одессы: от первого дня, когда война была объявлена и гитлеровские войска пошли в наступление, — до последнего часа героической защиты города.
По мере того как вражеское кольцо вокруг города сужалось, объем газеты все уменьшался. Вначале это была четырехполосная газета обычного размера, потом она стала выходить на двух полосах, затем полосы уменьшились до размера книжной страницы, и, наконец, вышел последний, напечатанный на толстой оберточной бумаге номер, который набирали и печатали, когда бои шли на городских окраинах, — полный мужества и веры последний номер газеты величиною с листовку.
От этих газетных страниц веяло кровавой гарью войны, беспощадной жаждой, которая сжигала лишенный воды город, горькой пылью разрушенных зданий. Это была летопись мужества, гнева и боли, летопись грозной, навеки немеркнущей боевой славы. Я держала в руках шершавые листы, сухо пахнущие старой бумагой, и не могла оторвать от них глаз.
— Да-а… — сказал дядя Сеня, задумчиво глядя на папку. — Все газеты сохранил, до последнего листка. А это в тех условиях было непросто. — Он взял из моих рук папку. — Приехал сейчас из Москвы один товарищ. Работник музея. Когда я показал ему эту папку с газетами, он просто задрожал: «Продайте, говорит, их нашему музею, вам они не нужны, а нам для работы это настоящая драгоценность. Деньги, говорит, мы вам переведем сейчас же, только дайте номер вашей сберкнижки». Сберкнижки! — Дядя Сеня залился тонким долгим смехом. — Я даже обиделся: «Что вы, говорю, у меня никогда в жизни не было сберкнижки!» Но он меня так уговаривал, так просил, что пришлось согласиться: я ведь понимаю, что такое научная работа. «Ладно, — подумал я, — продам газеты музею и поеду в санаторий. Первый раз в жизни. И Тося тоже со мной поедет».