…Литературные данные не подтверждают, что Пушкин ходил по этим тропинкам, ступал по этим камням, бывал в этом задумчивом парке.
Но очень хочется думать, что все-таки он здесь бывал. И старый парк становится во сто крат прекрасней при одной мысли об этом.
ВСТРЕЧА
В то утро вестибюль гостиницы «Метрополь» был почти безлюден. Это случается редко: обычно здесь всегда толпятся туристы, слышится оживленный говор и стоят выстроенные в ряд разноцветные чемоданы, приготовленные для отъезда или только что прибывшие из аэропорта. На этот раз мне встретились лишь две седые шумные американки, да еще на ступенях, оживленно разговаривая, стояли четверо: полная женщина в брюках и трое мужчин, судя по речи — немцы.
В холлах больших гостиниц «Интуриста» всегда особый воздух, словно сюда вместе с багажом залетает ветер дальних дорог, игольчатый, разреженный холодок голубых пространств, плывущих под крылом самолета. Здесь особые запахи: аромат крепкого кофе смешивается с запахом кожаных чемоданов, ковровых дорожек, незнакомых сигарет, чужих духов и щекочущим, веющим из парикмахерской, дыханием шампуня — запахом чистоты. Вечный круговорот, чередование приездов и отъездов, мелькание незнакомых лиц, беглых, вежливых улыбок как бы создают свой гостиничный микроклимат, и иногда бывает любопытно попытаться угадать, откуда, к примеру, приехал сухонький старичок в кожаной шляпе, с выцветшими, полными детского любопытства глазами, или определить национальность худощавой, тонкой, как жердь, дамы в дубленке, доходящей до пят.
В «Метрополь» я пришла по делу, к ученому, приехавшему в командировку. Как мы условились, я позвонила ему в номер из вестибюля, но, к моему удивлению, трубки никто не снял. Тогда я решила сама подняться наверх и узнать, где он.
Группа немцев по-прежнему стояла на ступенях, продолжая разговаривать. Когда я проходила мимо, один из них — бородатый блондин в вязаной куртке — неожиданно отступил, и мы едва не столкнулись. Он поспешно извинился. Это был человек лет за пятьдесят, в очках, с худым румяным лицом; поправив очки, он извинился снова и вдруг задержал на мне взгляд. Брови его поднялись, лицо напряглось, в глазах блеснула неожиданная вопрошающая внимательность…
«Отчего это он на меня уставился?» — подумала я с удивлением: лицо его было мне совершенно незнакомо. Несколько лет назад я ездила в Германскую Демократическую Республику, у меня были там сейчас и знакомые и друзья. Но этого немца в очках я никогда раньше не встречала. Вместе с тем, уходя, я почувствовала спиной и затылком его долгий, внимательный, вопрошающий взгляд: он продолжал смотреть мне вслед. Почему?
Дежурная по этажу, когда я туда поднялась, передала мне записку, ученый сообщал, что его неожиданно вызвали на совещание, и просил, если возможно, подождать, Я уселась в кресле.
Минуты шли, встреча в вестибюле забылась: я думала теперь о другом. Мне вспоминался мой первый приезд в Берлин, осенний вечер, когда я прошла по берлинским улицам в первый раз.
Собственно, я видела Берлин и до этого, очень давно, но то был совсем другой Берлин.
Я видела его на пленке документальных фильмов, которые привозили с фронта в Москву усталые небритые кинооператоры с воспаленными от бессонных ночей глазами и прокручивали ролики в маленьком просмотровом зале студии. То был Берлин пожара и дыма, с улицами, забитыми взорванными фашистскими танками, брошенными тягачами, сожженными машинами. Из дыма проступали косо вздыбленные металлические балки, обгоревшие руины зданий, сорванные балконные решетки, скрученные взрывом фонарные столбы, горы битого камня и щебня…
Во время войны по роду моей работы я прилетала во многие наши города тотчас же после того, как они были освобождены Советской Армией, и хорошо знаю, как выглядит разрушенный город. Знаю, как пахнут горелые камни и скрученное взрывом железо; знаю, какими казались ночью безлюдные площади, когда дома без крыш, с выбитыми оконными проемами были наполнены печальным и неподвижным светом луны. С той поры я поняла, что руины никогда не бывают похожими друг на друга: разрушенные улицы Минска с огромными, слепыми глазницами зданий были пронзительно непохожи на странную, призрачную готику развалин на улицах Вильнюса, где на разбитых стенах домов с щемящей прочностью белели уцелевшие мемориальные доски: «Здесь жил Мицкевич». И до сих пор я помню, как гремело под донским ветром обгоревшее, сорванное с крыш железо на улицах Ростова, — помню этот прерывистый звук, задыхающийся, словно стон… Нет, даже самые смертоносные снаряды, разрушая дома, не могли убить душу города, и камни хранили отпечаток этой сложной и тонкой души, дыхание той недавней и вместе с тем непостижимо далекой жизни, какой жили здесь раньше люди…
Все это, увиденное и пережитое, снова ожило во мне тогда, в тот далекий день, когда в маленьком просмотровом зале на экране появились в черном облаке дыма улицы Берлина, по которым шли на штурм советские танки. То были эпизоды последней решающей битвы Отечественной войны, какими сняли их бесстрашные кинооператоры, перебегая с камерой под обстрелом, рискуя жизнью, чтобы с самой удачной точки снять кадры боя. И, наконец, прямо в сердце глянули с экрана разгоряченные, почерневшие от копоти счастливые лица бойцов, и я увидела кадр, который навеки останется в кинолетописи мира: над поверженным рейхстагом взвилось Знамя Победы…
«…Почему же все-таки, — думала я, сидя в кресле «Метрополя», — почему эти картины снова вспомнились мне сейчас, спустя столько лет? Неужели из-за незнакомого немца, который вдруг пристально и вопрошающе глянул на меня в вестибюле, а мне почудилось, будто кто-то беззвучно окликнул меня по имени?»
Усевшись удобней, я постаралась думать о чем-либо другом. Но перед глазами снова встал Берлин — таким, каким я увидела его несколько лет назад, когда впервые шла по Унтер-ден-Линден.
В тот поздний час улица была почти безлюдна; высокие, влажные от тумана дома торжественно возвышались в сыром воздухе, за опущенными шторами окон кое-где золотился теплый свет. По промытой до маслянистого блеска мостовой бесшумно проносились машины. Изредка слышался веселый говор: проходили запоздалые пешеходы, возвращаясь домой. Ничто не напоминало тот Берлин, какой я видела когда-то, — передо мной был могучий новый город с новой жизнью, и я шла по улице, пристально вглядываясь в здания, как вглядываешься в лицо человека, знакомство с которым только начинаешь.
Знакомство это оказалось бесконечно интересным, но не об этом сейчас речь. В каждой поездке, как бы она ни складывалась, бывает день, оставляющий самый глубокий след. Был такой день и у меня.
Однажды ранним утром вместе с моим немецким другом Урсулой мы отправились в дальний пригород Берлина.
Там на огромной открытой площади построили молодых солдат для принятия воинской присяги. В шинелях и касках, они выстроились в безупречно четком порядке; неподалеку у ограды, поеживаясь от утреннего холодка, стояла группа немолодых людей: то были отцы и матери, дедушки и бабушки, приехавшие из разных городов, чтобы присутствовать при торжественной церемонии.
Среди солдат был и сын Урсулы — она показала мне его. Немецкий юноша, которому мать дала русское имя Андрей, стоял, вытянув ребячески тонкую шею, и старался не смотреть в сторону ограды, где (как он, наверное, знал) находилась среди других гостей и его мать. Маленькая, в короткой спортивной куртке, с непокрытой головой, Урсула стояла, подставив ветру лицо, и не спускала с сына испуганных, напряженных глаз. Не удержавшись, он все же взглянул на мать, и тотчас же его лицо просияло такой неудержимо широкой улыбкой, что от непрочной его серьезности не осталось и следа…
Этот юноша в каске с ремешком под худым подбородком не узнал на своей судьбе, что такое война. Не знали войны и его товарищи. Стоя плечом к плечу, молодые солдаты социалистической страны повторяли слова воинской присяги, ветер далеко уносил их сильные, чистые голоса, и присяга звучала величаво и строго, как торжественная клятва, произносимая во имя прочного мира…
Такие минуты врезаются в память: достаточно лишь прикоснуться к воспоминанию, чтобы оно ожило, — со всеми своими звуками и красками, со всеми чувствами, какие были тогда пережиты. Я так глубоко ушла в воспоминания, что не сразу очнулась, когда дежурная позвала меня к телефону: ученый сообщал, что совещание еще не закончилось. Поразмыслив, я решила отложить наш разговор, мы выбрали другой, удобный для нас обоих день, и я отправилась из «Метрополя» домой.
И вдруг у самого выхода снова увидела того немца.
Он опять пристально глянул мне в лицо, и опять мне почудилось, будто из дальней дали кто-то окликнул меня по имени. Я по-прежнему была уверена, что никогда раньше не видела этого человека, и вместе с тем знала, что он сейчас подойдет и заговорит.
И он действительно подошел и заговорил.
— Простите… — сказал он по-русски. Говорил он медленно, с сильным акцентом, но в общем довольно чисто. — Мне кажется, я вас узнал. То есть я почти уверен. Если разрешите, я вам напомню. Всего одну минуту…
Лоб и щеки его покраснели от смущения. Или, может быть, он волновался?
— Вы помните, как через Москву шли колонны немецких военнопленных? — спросил он. Голос его звучал напряженно. — Незадолго до конца войны. Помните?
Ну, конечно же, я помнила — разве можно такое забыть?
Военнопленных собрали тогда на поле Московского ипподрома, построили в колонны, и они двинулись по улицам Москвы, через весь город — от ипподрома до вокзалов на Комсомольской площади. В редакции мне поручили написать об этом очерк, и я попросила разрешения пройти с колоннами весь путь. Так я оказалась рядом с одним из конвоиров — немолодым советским бойцом с пшеничными усами.
Влившись в Садовое кольцо, колонны заполнили его от края до края; широкая улица сразу стала серой от запыленной военной одежды. Сзади придвигались все новые колонны, и не было им видно конца. Москвичи, стоя тесными рядами вдоль тротуаров, молча смотрели на пленных немцев.