Он весело и гордо посмотрел на сестру. Она вздохнула и вышла из комнаты.
Я собралась уходить, пообещав зайти на следующий день. Но дела сложились так, что я смогла повидать дядю Сеню только накануне отъезда.
На этот раз дверь открыла его сестра.
Губы ее были плотно сжаты, а лицо хранило такое похоронное выражение, что я испугалась, не случилось ли в доме несчастье. Когда в соседней комнате мелькнула знакомая борода, у меня отлегло от сердца.
Дядя Сеня, розовый, довольный, в прекрасном, по-видимому, настроении, сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, и рылся в большом потрепанном чемодане.
— Привет, привет! — закричал он. — А я боялся, вы уже уехали. Садитесь, я прочту вам прелестную штучку…
— Подумать только: из-за этого человека я отказалась от личной жизни! — горько произнесла сестра и ушла.
— Ах, Тося! — сказал дядя Сеня. — Ты как ребенок, право.
— Я могла бы выйти замуж за Колпакова, — прошептала сестра из соседней комнаты и всхлипнула.
— Колпаков! Человек, который обожает приключенческую литературу… — Дядя Сеня саркастически усмехнулся.
— За Воловича…
— Мелкая личность!
— За Ставраки… Он носил бы меня на руках.
— Он увез бы тебя в Грецию в двадцатом году, твой Ставраки. Только этого не хватало в нашей семье. Ты знаешь, что такое черные полковники?
Последний довод сразил Тосю, и она умолкла. Потом за дверью что-то упало, и Тося прошелестела печально:
— А Лившиц? Ты же помнишь, что ко мне сватался Лившиц…
— У Лившица третий инфаркт? — закричал дядя Сеня. — И не приставай ко мне больше со своими женихами. Хватит!
Он вытащил из чемодана ветхий лист и разложил его на коленях.
— Сейчас я вам прочту, — сказал он. — Газета «Зеркало Одессы», воскресенье, третьего июля тысяча девятьсот одиннадцатого года.
И он начал читать.
— «Несмотря на неблагоприятную погоду, вчерашний юбилейный (сотый) полет Уточкина прошел блестяще и собрал на территории выставки несколько тысяч человек, — читал он с увлечением. — Ровно в семь часов вечера Уточкин, усевшись на аппарате «Фарман», взял небольшой разгон и быстро очутился над открытым морем. Описав над ним несколько красивых кругов, Уточкин через три с половиной минуты плавно опустился на территорию, встреченный громкими аплодисментами публики. Предполагавшийся второй полет на аппарате «Блерио» ввиду ветреной погоды был отменен». — Дядя Сеня покачал головой. — Какой человек… — прошептал он. — Какой человек!
— Ты лучше расскажи про вчерашнюю историю, — сказала Тося, громко вздохнув.
— Какая история? Перестань, пожалуйста! И вот однажды Уточкин…
— Не делай вида, что ты забыл! А то расскажу сама, — непреклонно донеслось из соседней комнаты.
— Ах, ты про это? — деланно удивился дядя Сеня. — Подумаешь, история, ничего особенного… — Он пожал плечами. — Вчера я понес свою папку с газетами тому товарищу из музея — он собрался возвращаться в Москву. Отдал ему папку, а он опять спрашивает, куда перевести деньги. «О чем разговор? — говорю я. — Какие деньги? Разве такой человек, как я, способен взять деньги за славу своего города, за его пережитые страдания?»
Лицо дяди Сени стало серьезным, и он, подняв руку, продекламировал:
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату принявший свою, чуждый работе другой?
Из соседней комнаты донесся сдавленный стон.
— Тогда он сказал, что это очень благородно с моей стороны: подарить музею такой драгоценный подарок, — продолжал дядя Сеня, словно не слыша. — И еще сказал: «Это вы прочли строчки Пушкина, я тоже люблю эти стихи». — Дядя Сеня помолчал и добавил: — Очень-очень интеллигентный человек, между прочим.
— На эти деньги ты мог купить самую дорогую путевку… — Тося наконец показалась в дверях. — Самую дорогую путевку в Кисловодск, и жить в номере «люкс», как Эмиль Гилельс…
— Слушай, зачем одесситу Кисловодск? — Дядя Сеня пожал плечами. — Я могу пойти вечером на бульвар и дышать там воздухом сколько захочу. На нашем бульваре воздух как в самых роскошных горах. Даже лучше. И потом… — Он повернулся к сестре. — Тосенька, — сказал он мягко, — в этой папке не только старые газеты. В ней мои и твои воспоминания. И что бы ты сказала, если бы твой брат стал торговать нашими воспоминаниями о тех трудных и незабываемых днях? Ах, Тося, Тося…
Седая Тося молча посмотрела на него; мне показалось, что ее губы дрогнули в улыбке.
— Кошмарный человек, — произнесла она и вышла.
Дядя Сеня вытащил из чемодана другой ветхий газетный лист, осторожно его расправил и начал читать. Очков он по-прежнему не носил.
— «Можно представить Одессу без моря, без кафе, даже без одесского порта, — громко и торжествующе читал дядя Сеня вслух. — Но без Уточкина? И каждый раз, когда Одесса читает об успехах Уточкина, она радуется. И в самом деле, какое величественное зрелище должна представить эта картина: легкокрылая птица, создание двадцатого века, — и в ней сидит одессит. Аэроплан над пирамидами Хеопса — и в нем сидит одессит…»
Он положил газету на колени и победоносно посмотрел на меня.
— Ну? — спросил он. — Что вы на это скажете?
В СЛУЖЕБНЫХ КОМНАТАХ МУЗЕЯ
В среду, в десять часов утра, в своей комнате умер Илья Денисович Коротков.
Первым узнал о его смерти внук.
Мальчик вбежал в комнату и увидел деда в необычной позе: тот сидел, положив голову на скрещенные на письменном столе руки, и не то отдыхал, не то спал. И хотя наклон его большого тела был покоен, хотя он опирался на вытянутые руки лбом, словно сам выбрал для себя удобное положение, — в его неподвижности, в тусклой белизне висков было нечто удивительное, пугающее, нечто такое непонятное, что мальчик закричал и бросился со всех ног к матери.
Через несколько дней должен был состояться доклад Ильи Денисовича в Музее Революции. Утром Борису Стрельченко, молодому научному сотруднику музея, ответственному за организацию торжественного вечера, позвонили по телефону, и вздрагивающий женский голос сообщил о случившемся несчастье. Стрельченко был так ошеломлен, что переспросил дважды и потом от полной растерянности сказал:
— Вы шутите! Ведь он только вчера приходил к нам…
Голос в трубке умолк. Потом женщина тихо, с хрипотцой сказала:
— Я и сама поверить не могу, что его нет.
Трубку положили, а Стрельченко все сидел, держа руку на телефоне, ошеломленный и печальной вестью, и сознанием собственной бестактности.
Илью Денисовича он знал с начала своей работы в музее. Ветеран партии, Коротков начал свою революционную работу еще в начале века. Борису Стрельченко он казался живым справочником по истории партии; научному сотруднику часто приходилось обращаться к Короткову за консультацией, и он всегда восхищался щедростью тех живых зримых образов, в которые Коротков облекал любую, даже самую сухую справку.
В первый раз он встретил Короткова на одном из совещаний в музее. Обсуждался план новых экспозиций. Илья Денисович попросил слова. Усевшись удобней, Стрельченко приготовился слушать.
— Жизнь идет быстро, — сказал Илья Денисович, весело и дружелюбно оглядывая зал. — Хочется, чтобы в любом зале музея мы ощущали ее дыхание. Знаете, как летит время? Упустишь срок — не догонишь! Я предлагаю приобрести для фондов музея первую палатку, установленную на целине…
«Что он говорит? — изумившись, подумал Стрельченко. — Вот уж никогда не ждал!»
— Надо уметь различать в обыденных вещах великие приметы времени, — продолжал Илья Денисович, улыбаясь одними глазами. — Если мы запремся в музейных залах и упустим то, что на наших глазах создает жизнь, — время нам этого не простит…
Когда совещание закончилось, Стрельченко подошел к проходившему мимо Илье Денисовичу и неловко представился. Ему хотелось поговорить с ним.
— Весьма рад! — сказал Илья Денисович приветливо. И неожиданно добавил: — Читал вашу статью о Баумане. Написана толково, умно… Но… — Он опять улыбнулся одними глазами. — Он у вас какой-то застегнутый на все пуговицы! А ведь это был живой, прелестный человек… Вы только не обижайтесь, пожалуйста! — поспешно произнес он.
— Что вы, я не обижаюсь… — грустно сказал обидчивый Стрельченко.
Илья Денисович внимательно посмотрел на него.
— Пойдемте потолкуем, — сказал он.
Они проговорили до той поры, пока, спустившись вниз, увидели, что гардеробщицы уже нет, а на вешалке одиноко темнеет огромная, достающая до поставленных внизу галош, шуба и рядом с нею куцая куртка с цигейковым воротником.
С того вечера началось знакомство Стрельченко с Ильей Денисовичем.
Воспоминания его Стрельченко мог слушать бесконечно.
— Когда я встречался в Берлине с Карлом Либкнехтом… — начинал Илья Денисович, и молодой научный работник впивался в него глазами.
Стрельченко родился в большом уральском городе на улице Карла Либкнехта, и то, что перед ним сидел человек, для которого Либкнехт был не памятником, не символом, а товарищем, с которым можно было вместе гулять по Берлину, неизменно его потрясало.
Непринужденная учтивость манер Ильи Денисовича вызывала в Борисе зависть и восхищение. Пытаясь подражать ей, Стрельченко, когда однажды в комнату к нему вошел профессор истории, человек лет пятидесяти пяти, вскочил и уступил ему мягкое кресло. Профессор сделал возражающее движение рукой.
— Нет, нет, пожалуйста! — пылко сказал Стрельченко. — В вашем возрасте… — и осекся, увидев в глазах сидевшего рядом Ильи Денисовича лукавый огонек.
— Понимаете, какое дело… — сказал после ухода профессора Илья Денисович все с тем же лукавым блеском в глазах. — Иногда лучше не уступить человеку кресло, чем напомнить ему о его возрасте. В затруднительных случаях я предпочитаю именно такой вариант.
Вспомнив об этом, Стрельченко ощутил слабость и томление, как бывало с ним всегда, когда он припоминал этот злополучный эпизод. И тут же поймал себя на том, что продолжает думать об Илье Денисовиче, как о живом. Неужели же его больше нет? Эта мысль была такой пугающей и вместе с тем такой дикой, что Стрельченко вскочил со своего кресла и быстрой походкой пошел к директору музея.