Хранитель времени — страница 70 из 104

— Что случилось?

— Ну, то, что произошло с Виком.

— Послушайте… — сказала я. — Вы можете рассказать, что с ним произошло?

— А вы ничего не знаете? — Стив внимательно посмотрел на меня.

— Ничего.

— В общем… Вик имел какое-то отношение к атомному взрыву в Хиросиме. Принимал участие в подготовке как будто. Я точно не знаю, ведь об этом прямо говорить не любят. Когда он вернулся в Штаты после всей этой истории, он вроде был в порядке. Так, во всяком случае, мне рассказывал брат. А потом Вик стал появляться на людях все реже. Что-то произошло с ним. Он перестал выходить из дому, никого не хотел видеть. Мать привозила к нему знаменитых врачей, одного за другим, но все без толку. Что-то сломалось в нем, понимаете. Сейчас он совсем не выходит и ни с кем не говорит. Вот уже столько лет.

Стив посмотрел на часы.

— Ох, простите, мы опаздываем! А вдруг эта старая развалина опять не заведется? Торопитесь, торопитесь, мальчики!

Он сгреб в охапку чемоданы и побежал к машине. Товарищи ринулись за ним. Я услышала снова чиханье мотора, а потом смех, гам, и, наконец, машина, подпрыгивая, покатила по мосту.

Я осталась в холле одна.

Перед глазами моими стояли лица двенадцати американцев — членов экипажа самолета «B-29», — какими я видела их в книге, купленной в киоске гостиницы.

Это была странная книга, где справки для туристов и путеводитель по городу соседствовали с подробным описанием, как была сброшена на Хиросиму атомная бомба. На фотографиях все двенадцать летчиков улыбались. Из этой же книжки я узнала, что один член экипажа «B-29» после конца войны умер, четверо по-прежнему служат в воздушном флоте, остальные семь оставили военную службу. Никто из них ни разу больше не был в Японии. Только немногие члены экипажа видели друг друга после того, как вернулись домой.

Я припоминала лица, смотревшие на меня со страниц книги, и старалась понять, как эти люди живут сейчас. Вот тот из них, кто первым увидел из самолета вздымающееся ввысь чудовищное облако взрыва и сказал товарищам: «Души всех японцев поднимаются к небесам». И другой — тот, что за минуту до того, когда была сброшена атомная бомба, надел на руку четки, подаренные ему матерью. И еще один — тот, кто в беседе с журналистами заявил, что ничего не знал о цели полета. И тот, кто рассказывал потом, как хорошо он спал дома после возвращения, до той поры, когда по телевидению показали изуродованных взрывом японских детей и девушек с бесформенным месивом вместо лица, привезенных на пластическую операцию. И он вдруг перестал спать…

Они, эти люди, ни разу больше не были в городе, уничтоженном сброшенной ими атомной бомбой. Но пережил ли хоть один из них то, что испытывает сын этой женщины — человек, который не смог забыть?

Когда я снова вышла на площадь, дама из Хартфорда стояла на том же месте, где мы простились. Седые волосы ее тихонько раздувал ветер.

Она улыбнулась мне, и я села рядом на скамью.

Туман рассеялся, день обещал быть ясным и теплым. К гостинице подъехало такси, из него вышла японка в кимоно, впереди нее бежала маленькая девочка с черными, туго заплетенными косичками и таким персиковым румянцем, какой бывает у японских детей. Она бежала быстро и, не удержавшись, ткнулась головой в колени стоящей у входа дамы из Хартфорда.

Наклонившись, та подняла ребенка на руки, и я в первый раз услыхала, как она засмеялась.

Девочка доверчиво повисла на ее руках, а женщина прижимала ее к себе, прижимала и гладила и продолжала смеяться низким горловым смехом, и я не сразу поняла, что она уже не смеется, а плачет.

Щеки ее блестели от слез; она плакала и, всхлипывая, прижимала к себе чужого ребенка и повторяла почти беззвучно: «Несчастный Вик. Несчастный Вик. Несчастный Вик».

ПОСЕЙДОН, БОГ МОРЕЙ

К полудню в Акрополе было шумно и людно, как на вокзале.

Гиды, с привычной ловкостью взбираясь на древний мрамор, тараторили на всех языках, заглушая друг друга. Не успевали мы миновать группу учтивых шведов, которую вел энергично жестикулирующий толстяк с четками в руке, как натыкались на хорошенькую девицу в темных очках. Она сидела, разложив на тысячелетних ступенях оборки своей юбки, и объясняла изнывающим от жары англичанам, как выглядела Афина Дева, исполненная Фидием из золота и слоновой кости.

Несколько французских архитекторов с молитвенным выражением на лицах зарисовывали кариатиды Эрехтейона. Молодые люди, пугающе похожие друг на друга, предлагали сняться на фоне Пропилеев. Щелкали фотоаппараты всех систем и всех стран. И над всей этой сутолокой и гамом возвышались ни с чем не сравнимые колонны Парфенона. С севера они были слепяще-белыми, а с южной стороны казались золотистыми и теплыми, как человеческая рука.

Не знаю, сколько времени пробыла я на горе. Это был мой первый приезд в Афины. Я попала туда вскоре после конца войны: тот, кто впервые в жизни увидел Парфенон, поймет меня.

Спускаясь, я наткнулась на проворного немолодого человека с пенсне. Он ринулся ко мне, скользя по мраморным обломкам, и ловко, как веер, развернул набор открыток.

— Ника Аптерос! — радостно воскликнул человек в пенсне и попытался сунуть мне открытки. Голос у него был звучный, как труба. — Вери найс!

Наконец я спустилась на автобус в Афины.

Зной уже не был таким тяжким, как утром.

На перекрестке полицейский в белом шлеме пропускал поток машин, картинно взмахивая жезлом. У стены, зацепившись друг за друга ножками, словно спящие насекомые, лежали сложенные в кучу столики. Официанты в коротких курточках неторопливо расставляли столики прямо на площади. Это значило, что жара начала спадать.

Незаметно я ушла довольно далеко.

Я забрела на какую-то тесную улицу. Окна в домах были распахнуты настежь, и вся улица по-домашнему пахла тушеными баклажанами и рыбой. Возле маленькой парикмахерской кучка пожилых греков в белых пиджаках о чем-то спорила, держа в руках свежие газеты. Время от времени в беседу вмешивался парикмахер, бросая намыленного до ушей клиента и выскакивая на улицу. Крик стоял такой, будто сгорело полгорода.

Чуть поодаль две седые, розовощекие англичанки старательно фотографировали очередные развалины. Кончив снимать, англичанки посовещались и вошли в маленькую кофейню. Я зашагала вслед за ними.

Хозяин, приветливый брюнет с большим носом, устремился к столику.

— Бекон энд эгс! — решительно сказали англичанки.

Хозяин ласково смотрел на них и молчал, не двигаясь с места.

— Бекон энд эгс! — повторили англичанки уже менее уверенно.

Хозяин улыбнулся еще приветливей и вздохнул. Переглянувшись, англичанки нарисовали на бумажной салфетке яйцо.

— О! — закричал хозяин, подпрыгнув на месте.

Он расплылся в улыбке и помчался на кухню. Спустя минуту он вернулся, неся полную тарелку слив, и торжественно водрузил ее на столик перед англичанками.

— Бекон энд эгс… — сказала старшая из англичанок упавшим голосом. Хозяин кротко глядел на нее, наклонив набок голову. — Кофе! — сказала она, махнув рукой. — Ту кофе!

Поглядев на них, я сразу заказала себе кофе, и хозяин снова умчался на кухню. Он принес крепчайший благоуханный кофе, ледяную воду в запотевших бокалах и блюдечки с вареньем. Варенье было густым и красным, как коралл. Уставившись на него, англичанки растерянно закудахтали, но потом браво взялись за ложки.

В это время дверь открылась, и вошел новый посетитель. К ужасу моему, я узнала в нем все того же деятеля в пенсне, которого видела в Акрополе.

Он ринулся ко мне, как к старому другу, и, сделав обнадеживающий жест, опять исчез за дверью. Проворство его было поразительным. Через секунду он вернулся в сопровождении унылого, высокого, как жердь, человека, обвешанного с ног до головы гирляндами морских губок.

— Сувенир оф Афин! Тре шарман, мадам! — торжествующе закричал мой знакомец трубным голосом и ткнул мне в руки огромную губку в целлофане.

Он так сиял, так восторженно размахивал губкой, так призывал продавца, меланхолично уставившегося на меня коричневыми, как финики, глазами, хозяина кофейни и даже англичанок восхищаться моим будущим приобретением, что я не выдержала и малодушно купила губку. Взяв деньги, продавец побрел к выходу. Человек в пенсне, ласково лопоча, помчался за ним.

Выйдя из кофейни, они остановились на углу.

Лицо проворного афинянина сейчас было решительным и величественным, как у полководца. Продавец медленно отсчитал от моих денег две бумажки и, грустно глядя на них, протянул ему. Тот сунул свой заработок в карман и зашагал по улице фланирующей походкой человека, закончившего удачный деловой день.

Вскоре ушла и я.

Везде было полно народу; казалось, что все Афины высыпали на улицы, площади и скверы, радуясь, что схлынула жара.

За столиками кафе, вынесенными прямо на тротуар, прочно сидели посетители, всем видом показывая, что не скоро расстанутся с давно выпитой чашкой. Постукивая тонкими каблучками, шли афинские модницы в колышущихся, словно пружинящих юбках. Стройные их ноги без чулок казались золотистыми от загара. Франты в остроносых штиблетах разгуливали, останавливаясь у каждой витрины.

Мелькнула в толпе пожилая женщина в черном.

Женщина шла сквозь шумную, неторопливо двигающуюся толпу, как бы неся на своих темных одеждах отблеск боев за свободу страны. По ком носила она траур? Где, в каких горах, на каких вершинах похоронено тело сына, погибшего от пули врага?

Я стояла посреди тротуара, и толпа обтекала меня. Неожиданно возле меня кто-то остановился.

Обернувшись, я узнала своего приятеля с горы Акрополя.

— Ду ю лайк Афины, мадам? — бодро сказал он. — Тре шарман, маленький Париж… О?

Я схватилась рукой за дверцу проезжающего мимо такси.

Под мышкой у меня была по-прежнему зажата злополучная губка в целлофане, с которой я прошагала по афинским улицам с таким чувством, будто собралась в баню. Я сунула губку в угол машины.