Когда я спустилась вниз, Джоан, одетая в элегантный утренний туалет, сидела одна за столом и ела ложечкой сваренные всмятку яйца, выпущенные в круглую чашку. Умело положенная косметика сделала ее лицо свежим, но веки были красными и тяжелыми. Граненая ложечка чуть вздрагивала в ее руке.
— Надеюсь, вы хорошо спали. Вам кофе или чай? — сказала Джоан приветливо. — Если хотите, после завтрака я покажу вам нашу усадьбу…
Теплое утро было ослепительно. Пройдя по аллее, мы вошли в большую конюшню. В денниках стояли восемь лошадей, одна краше другой. Переступая на тонких, породистых ногах, они беспокойно и нежно вытягивали узкие головы. Пол конюшни был чист, как в бальном зале. Возле каждой лошади висели умывальник и полотенце.
— Это лошади моего мужа, — сказала Джоан равнодушно, и мы вышли.
Через сад она повела меня к стоящему в глубине флигелю и открыла дверь. Запахло свежим деревом, перьями и еще каким-то незнакомым запахом. Весь флигель был заполнен чучелами птиц: птицы сидели на подоконниках, на столах, висели на обрубленных ветках, крепко вонзив в дерево мертвые когти.
— Это чучела, которые собирает мой муж, — не глядя, сказала Джоан.
Садовник в кожаном жилете подстригал газон, он катил впереди себя маленькую красную косилку, точно детскую коляску. На лужайке цвели желтые розы. Другой садовник окапывал яблони.
— Я прошу Арчибальда, чтобы мы уехали отсюда, — сказала Джоан горестно. — Зачем нам этот огромный старый дом, эти пустые комнаты? Ведь нас только двое. Если не считать воспоминаний, — добавила она чуть слышно.
— Доброе утро! — сказал садовник, выпрямившись, и Джоан кивнула головой.
— Но Арчибальд не хочет, — медленно произнесла она. — Он родился в этом доме, здесь родились его отец и сын. Он не позволяет мне уехать отсюда. — Она отвернулась.
На дороге у ворот смирно стоял маленький «форд» — это приехали за мною друзья.
— Как поживаете? — закричали они хором, и я обрадовалась, увидев их веселые загорелые лица.
Спустя полчаса я уже сидела рядом с ними на переднем сиденье машины, где мы уместились все втроем, точно на школьной парте.
В роще изо всех сил пели птицы. Быстрые облака плыли по небу. Шумно разговаривая, мы ехали по залитой солнцем дороге. Сзади послышался грозный приближающийся свист, словно летел снаряд. И тотчас же длинный синий «шевроле» обогнал нас.
За рулем сидела Джоан в маленькой шляпе и собольей пелеринке.
Она гнала машину, словно торопилась как можно скорей оставить позади все: красивый подстриженный сад, чучела мертвых птиц, пустые комнаты, дом, который назывался «Веселое утро», — пустой холодный дом, где она жила вдвоем со своим горем, рядом с грубым и равнодушным человеком.
Джоан помахала мне из машины рукой, и «шевроле» быстро превратился в туманную темную точку вдали.
Потом исчезла и точка.
МАТЬ ЖИВЫХПовесть
Доктору Власте Ди-Лоттиовой посвящаю
ДОМ В БЕРНАРТОВЕ
Первым пришел садовник Карась.
Звонок над калиткой дрогнул, и горбатенький Карась в тяжелых чёботах и большом зеленом фартуке вкатил тележку. Он оставил на крыльце пучок свежего крепкого салата, немного цветов и ушел, толкая перед собой тележку, пахнущую тмином и геранью, так топоча своими чёботами, словно это шагал великан, а не маленький человечек с худой, тонкой шеей.
Потом пришла жена кузнеца — толстуха в широченной кофте. Она забрала уже приготовленную для нее под старым тисом корзинку с яблоками, которые осыпались с деревьев за ночь, и, уходя, столкнулась в калитке с почтальоном. Почтальон — широкоплечая серьезная женщина в очках — прошла прямо в переднюю, положила на стол пачку писем, газеты, аккуратно отсчитала бумажные кроны и тоже оставила их на столе, придавив столбиком никелевых монет.
После этого она зычно крикнула:
— Пани докторка! Надо расписаться!
И тогда из сада донеслось звяканье цепи, треск ветвей, тяжелый шорох, словно сквозь кустарник продирался медведь. После этого показалась коза Белка, а за нею, крепко держа ее за цепь, шагала сама хозяйка — маленькая, решительная, в лыжных шароварах и свитере, с платочком на седой голове.
Это и была «пани докторка», Милада Трантинова.
Почтальонша ушла, придерживая плетенку, доверху наполненную сливами, только что собранными в саду, а Милада с размаху села в старую ковровую качалку и сделала так:
— Уфф!
Потом надела очки и стала разбирать письма.
— Это из Болоньи, — сказала она. — От той итальянки, о которой я тебе говорила. Это от Наташи из Сталинграда. — Тут она вытащила из конверта длинный листок, исписанный неразборчивым, похожим на арабскую вязь, почерком. — Ну! — сказала она и поправила очки. — Строки поэмы Вергеланда, — сразу узнаешь руку Ингеборг, моего норвежского друга! Это открытка из Праги, от племянницы. А это откуда? Ага, от старушки, которую я встретила в Крыму…
Она разложила на столе письма, как пасьянс, и начала читать.
Потихоньку поднявшись, я прошла в сад.
На траве блестела роса, но осенняя свежесть растаяла, и лишь из гущи старого тиса тянуло холодком, как из погреба. На лужайке стояла детская ванночка, наполненная водой, приготовленной для поливки гряд. В воде, отражавшей небо, неподвижно лежали желтые листья. Козленок ткнул головой в живот Белке; та тряхнула рожками и ответила недовольно и задумчиво: «гм… гм…» С тонким, чмокающим звуком ударилась о траву спелая слива, упавшая с дерева. Шевельнулась в листве птица, названия которой я не знала.
Я медленно шла мимо старых яблонь, мимо клумб, заросших травой, мимо сарая, где были сложены полосатые дачные стулья, шезлонги, складные летние столы, садовые лейки, лопаты, детские креслица… Золотой утренний свет плыл над ветвями, гудели пчелы. А я все шла, приминая мокрую траву, по этому пустынному безмолвному саду, где слышались только мои шаги и голоса природы.
В это время меня позвала из дома Милада.
— Ну? — сказала она, когда я вошла. — Может быть, ты хочешь поехать сейчас в Чернышовице? Там в школе работал мой отец, когда был молодым. Или, может быть, тебе это неинтересно? Ах, тебе интересно! Ну, очень хорошо. Тогда мы сейчас поедем в Чернышовице.
Она встала с качалки, и ее маленькие крепкие ножки в арабских сандалиях с кожаными петлями на больших пальцах быстро застучали по деревянным ступенькам, ведущим в комнаты наверху. Спустя несколько минут она спустилась вниз, пригладив свои седые волосы, в синем костюме с силоновым шарфиком, одетая с той старомодной элегантностью, которая мне в ней так нравилась. И мы вышли вместе на улицу деревни Бернартов, где она родилась.
Я уже немного знала эту деревню.
Напротив дома Милады находился спортивный зал. В нем вчера были танцы, и всю ночь под моим окном гремела музыка и взрывались, заводясь, мотоциклы. Только в юности можно с таким жаром плясать после рабочего дня, после уборки урожая, после подготовки к спартакиаде… Наконец музыка утихла, и тогда я проснулась от тишины и высунулась в окно.
Уже рассветало, и над улицей плыл теплый туман. Из танцевального зала вышла последняя пара.
Девушка в широкой полосатой юбке с трудом переступала на каблучках: ноги явно уже не держали ее. После секундного раздумья она решительно сняла туфли и пошла босиком. Из окна я видела, как шагала она по влажно мерцающему асфальту: милый вел ее под руку, а на другой его руке болтались связанные ремешками белые туфли.
Я знала также, что за углом живет председатель сельскохозяйственного кооператива. Его зовут Карел Дворжак, но никто не называет его иначе чем «председатель». В кооперативе получили новый трактор, и вчера председатель, высокий, прямой как дуб, с обветренным краснощеким лицом и седым бобриком волос, торжественно вел трактор по дороге, точно капитан спущенное на воду новое судно.
Чуть подальше виднеется здание школы, которую строил еще отец Милады. Сейчас здесь работает молодой, веселый директор Бедржих Витак; он живет с семьей в доме напротив, а рядом живут его отец и мать, старые крестьяне. За углом живет Йозеф Дубский, пенсионер. Это худой, сутулый человек с детскими голубыми глазами в склеротических жилках. Уже много лет он пишет историю Бернартова. Вчера мы были у него с Миладой, и он показывал толстые книги с рисунками и заставками, сделанными его рукой. Потом надел очки и прочел нам взволнованным, дребезжащим голосом последнюю запись:
— «За этот год в Бернартове родилось пятнадцать детей. Из них тринадцать в больнице, один дома и один на дороге, под кривым вязом. Того, который родился на дороге, зовут Йозеф Тотоушек».
Если выйти из дома Дубского и посмотреть направо, откроется широкая даль и за нею лес. На пригорке стоят сосны с легкими кронами и старый, церемонно изогнувшийся тополь. Под этими соснами Милада, когда была студенткой, зубрила хирургию; здесь она сидела, обложившись книгами, и учила арабский язык.
Но вот мы с Миладой повернули за угол — и сосен уже не видно.
— Надо зайти к садовнику, — я привезла ему немножко кофе из Праги, — озабоченно говорит Милада. — Погоди минутку, я сейчас вернусь…
Она входит в калитку, я терпеливо жду на улице. Так проходит минут двадцать. Ничего чрезвычайного не произошло, — просто она заодно осмотрела дочку садовника: у той нарыв на пальце.
Мы идем дальше по улице. Навстречу едет на велосипеде жена механика — крепкая, полногрудая женщина в брюках; она соскакивает с велосипеда, и мы опять останавливаемся. Жена механика держит велосипед за рога, как козу, и рассказывает Миладе о том, что у дочери скоро экзамены, у нее не ладится английский, она очень волнуется, в прошлом году сын аптекаря получил по-английскому тройку и не прошел по конкурсу, и вот она думает…
— Пусть приходит завтра, я проверю, что она знает… — говорит Милада. — Зимою она неплохо читала. Если бы она каждый день немного занималась… — Милада, вздохнув, пожимает плечами.