Солнце сильно греет, лицо Милады покраснело, лоб стал влажным: ей жарко.
— Ты похожа на мою сестру Зденку, — говорит она, поймав мой обеспокоенный взгляд. — Она тоже не любит, когда я десять раз застреваю под солнцем на дороге. Ничего, в другой раз я надену шляпу. А ну, постой минутку, я сейчас…
Она преграждает дорогу какому-то долговязому верзиле в вельветовых штанах и что-то долго и горячо ему объясняет. Верзила слушает, согнув спину, глядя на нее сверху, с высоты своего огромного роста. Наконец Милада возвращается; лицо у нее торжествующее, но глаза смотрят виновато.
— Ну-ну… — говорит она. — Сейчас мы уже идем прямо к остановке автобуса.
Вдалеке встают холмы, невиданно розовые в наполненной светом дымке, — неповторимые холмы и долины южной Чехии. Воздух так чист, что я различаю дома, белеющие у подножия холма, и сиреневый дым очага.
— Сегодня эти холмы плохо освещены! — говорит Милада, окидывая даль критическим взором. — Они выглядят лучше перед закатом.
Она говорит так, будто чувствует себя хозяйкой этого края, будто отвечает за красоту этой земли, за ее деревья и травы, холмы и леса, закаты и восходы. Когда вчера целый день шел дождь, у нее было такое страдальческое и смущенное лицо, словно она чего-то недоглядела.
— Автобус! — вдруг кричит она и бежит вперед, нагнув голову и придерживая у горла улетающий шарфик. — Беги скорей, а то он уйдет…
Она мчится к остановке, стуча каблучками по асфальту, но большой красный автобус уже трогается с места и сейчас набирает ход.
— Тебе не трудно бежать? — кричит на бегу Милада, тревожно косясь на меня. — Ты ведь не привыкла, — все за письменным столом, за машинкой… Тебе надо больше заниматься спортом! — решительно произносит она, с трудом переводя дыхание. — Ну ладно, не торопись, все равно автобус уже ушел.
Но в это время автобус шипит, как гусь, и останавливается.
— Пани докторка! — кричит родитель, высовываясь в окно. — Пани докторка, входите!
— Смотри, это Франтишек! — говорит Милада без всякого удивления, влезая в автобус. — Здравствуй, Франтишек, я и не знала, что ты уже стал шофером! Как быстро растут дети!..
Мы садимся на свободные места, и Милада тут же начинает стягивать с себя жакет, — ей жарко. Она с силой, энергично обмахивается маленьким китайским веером.
— Сейчас за поворотом будет виден дом, где живет аптекарь, — говорит она с удовлетворением. — Ты посмотри в окошко. А вон вдали — видишь? — старая крепость. Вот если бы ты приехала, когда цветет шиповник… Крепость вся как в розовом облаке. Сейчас стены не такие красивые… — говорит она извиняющимся голосом и тянется, чтобы снова надеть жакет. — Подумай, сразу стало прохладно! Ты пересядь ко мне, этот молодой человек будет такой добрый, он уступит тебе место…
Молодой человек в очках, удобно устроившийся с книгой у окна, безропотно пересаживается на заднюю скамейку.
Не проходит и пятнадцати минут, как автобус останавливается. Это уже Чернышовице.
— Спасибо тебе, Франтишек! — говорит Милада, вылезая из автобуса. — Передай привет матери. Как ее здоровье?
Автобус уходит. Мы остаемся на площади, обсаженной боярышником и липами. Милада озабоченно оглядывается. Она замечает впереди на дороге двух старых женщин и устремляется к ним.
Старухи долго здороваются с нею по всем правилам сельской вежливости, и наконец Милада спрашивает, помнят ли они учителя Яна Трантину. Выясняется, что одна старуха училась не здесь, а в Воднянах, а вторая говорит, что помнит его, но только в первом классе: потом учитель Трантина переехал в Бернартов. У Милады становится такое огорченное лицо, что старухи начинают шептаться и торжественно объявляют, что учителя должен хорошо помнить Станислав Кнотек. Они ведут нас через всю деревню к маленькому дому.
На скамейке сидит очень старый человек в фетровой выгоревшей шляпе, курит трубку и кашляет после каждой затяжки. Он так худ, что его потертая бархатная куртка кажется надетой на палку. Это и есть Станислав Кнотек. Глаза у него зоркие, он завидел нас издалека.
Кнотек глух, как тот дуб, под которым стоит скамейка. Старухи, надрываясь, долго кричат ему в ухо, но он только прикладывает рупором свою темную, словно вырезанную из дерева руку и переспрашивает: «Просим?» Наконец он важно кивает головой и выпрямляется.
Да, он хорошо помнит учителя Трантину. А разве найдется кто-нибудь, кто его забыл? Такого человека забыть невозможно.
Опираясь на палку, Кнотек встает.
— Вы видите тот сад? — говорит он. — Там еще живы яблони, которые привил учитель Трантина. Вон ту аллею он посадил. Он везде оставил по себе память. А я-то уж помню его, будто видел вчера! Когда он был еще не женатым, он столовался у моей матери. А жил он вон там, возле школы. Потом он женился и уехал из нашей деревни. У него родились две дочки и сын. И вот, когда я узнал, что случилось с его младшей дочерью…
Кнотек умолкает и начинает кашлять. Он кашляет долго и громко и наконец принимается выбивать свою длинную трубку. Потом переводит глаза на Миладу, и трубка падает из его рук.
— Пресвятая богородица! — говорит он. — Так то ж Миладка, учителева дочка!
Приложив ко рту сухие темные пальцы, он всматривается в нее. Он хочет что-то сказать, но не решается. По щекам его текут слезы. Они текут медленно, оставляя в морщинах и складках длинные блестящие полоски. А Милада стоит против него, подняв свою седую голову, и молчит. Я незаметно прикасаюсь к ее руке, в которой она держит туго набитую сумку, и пугаюсь. Рука холодна как лед.
Возвращаемся мы в Бернартов поздно вечером, в пустом автобусе. Милада устала, она вытирает лоб платком, веки ее слегка припухли.
— Ничего, отдохну завтра! — говорит она. — Ведь я сейчас совершенно свободна. Правда, по понедельникам приходят две девочки заниматься итальянским языком, во вторник приходит учитель Коташка с женой читать Голсуорси по-английски, в среду приходит маленький Махачек, он хочет стать ботаником, я учу его арабскому языку. В четверг и в пятницу у меня дома детская консультация, но это уже не так трудно, потому что приходит помогать Геленка, медицинская сестра. С ее девочкой я немножко занимаюсь, мы читаем вместе книгу о греческих мифах. А в субботу я совсем ничего не делаю! Приходят все деревенские дети, и я рассказываю им сказки, Я ведь сейчас человек на пенсии, могу отдыхать.
На ярко освещенной улице только дом Милады темен и безмолвен. Мы входим, и тотчас же, услышав колокольчик, звякнувший над калиткой, из глубины сада сердито отзывается коза Белка.
— Конечно, она права! — говорит Милада. — Подумай только, до сих пор у нее не взяли молока…
Через несколько минут из Белкиного домика уже раздается успокоительное «вжик! вжик!». Это струя молока ударяет о дно кастрюли.
Наконец все дела закончены.
Милада лежит на своей широкой кровати под оранжевым пуховиком. На носу у нее очки. Рядом на столике возвышаются книжки, горка писем, на которые надо ответить, последний журнал по хирургии.
Тихо ступая, я прохожу через большую комнату с восточным ковром на полу. На камине в свете уличного фонаря тускло поблескивает древнее арабское оружие, кувшины с тонкой чеканкой. В углу комнаты, где я сплю, сложены горкой ненужные пуховые одеяла и подушки. Я зажигаю лампу над кроватью и вижу розу из сада, которую Милада поставила мне в вазочку. Из спортивного зала напротив доносятся голоса и музыка: сегодня там кино.
И вот весь дом спит.
С потушенными огнями, темный и тихий, он плывет, как корабль, навстречу рассвету. Спит коза Белка, спят яблони в саду, спят птицы в гуще старого тиса.
Спят все.
Кроме Милады, которая сейчас лежит с открытыми глазами, приняв две таблетки снотворного, и смотрит в темноту.
Кроме старых стен и лестницы, которые бессонно потрескивают и скрипят.
Кроме воды, которая робко и вопрошающе капает из крана.
Кроме призраков.
ВОТ КАК ЭТО БЫЛО
Ибо каждую ночь, когда наступает тишина, когда кончаются дневные заботы и хлопоты, и умолкает беспокойный звонок над калиткой, и гаснут все огни — от большой холодной кухни внизу до комнаты Милады с плотно занавешенными окнами, — в этот час в доме начинают оживать воспоминания.
Они оживают и наполняют весь дом, словно призраки.
Закрыв дверь, я сижу за столом в маленькой комнате, где горит на столе неяркая лампа, и смотрю на фотографии, вынутые из старого кожаного бювара.
Все выглядело по-другому на этих фотографиях: и дом, и сад, и каждая дорожка в саду.
Полосатые холщовые кресла, что пылятся, заброшенные в сарае, были расставлены тогда под тисом, и на них сидела вся семья. В детской ванночке, стоявшей, как и сейчас, на лужайке между яблонями, сидела голенькая смеющаяся девочка и терла животик огромной губкой. По дорожке, ведущей к дому, шел рослый, худощавый человек с темными живыми глазами и нес на плече мальчика. Мальчик хохотал, откинув назад голову и показывая мелкие зубы, как безудержно смеются дети, когда их щекочут или когда им очень весело, а отец крепко держал его за смуглые сильные ножки.
А вот на снимке этот же самый мальчик, только он стал старше. Он сидит за столом в саду, в клетчатой рубашке и штанах до колен, и пьет молоко.
И снова фотография того же мальчика, но теперь ему лет девять. Его держит за руку сестра, а рядом стоит отец.
Весь пустынный сад, весь молчаливый дом были наполнены людьми.
Они смеялись, разговаривали, спорили, обнимали друг друга; они рвали яблоки в саду, вынимали книги из туго набитых книжных шкафов, поднимались, стуча каблуками, по деревянной лестнице, шумели за большим обеденным столом. Они доставали платья, что чинно и безжизненно висят сейчас на плечиках в шкафу, всовывали ноги в башмаки и туфли, неподвижно стоящие сейчас под вешалкой, и неутомимые эти ноги топали по лестнице вверх и вниз. И пуховые одеяла — голубые, зеленые, синие, желтые, что лежат сейчас горкой на сундуке, прикрытые простыней, точно мертвецы, — они были согреты тогда живым теплом и видели сны, видели сны.