Уж на что, казалось, Иржи хорошо изучил свою молодую жену, но здесь и он растерялся. Он знал, как никто, что одним из самых сильных чувств, лежащих в основе любви Милады к первому ее ребенку, была пугающая до замирания жалость. Тем поразительней выглядело неторопливое, деловое спокойствие, с каким Милада готовилась к операции. Когда она унесла в больницу маленький кружевной конверт, в котором спала их дочь, Иржи убежал к Бернарду Конниффу, как в единственное свое пристанище.
— Ну? — сказал Коннифф, выслушав его сбивчивый рассказ и снимая со своего тонкого, всегда немного красного носа очки. — Теперь вы понимаете, почему я остался холостяком? — Он посмотрел на несчастное лицо Иржи и смягчился. — Выпейте виски! — сказал он, придвигая бутылку. — Все, что мы, мужчины, можем делать в таких случаях, это ждать и пить виски. Надеюсь, что операция пройдет успешно, — добавил он и вздохнул. — У вашей Милады отличные руки…
И операция действительно прошла успешно. Настолько успешно, что после этого Милада широко, с неизменным успехом применяла ее в своей практике. И когда у нее спустя три года родился сын, она уже без всякого колебания сделала пересадку трансплантата и ему.
Годы шли быстро. Прошло больше десяти лет с той поры, как Милада переселилась в Багдад. За этот срок она вместе с Иржи и детьми только дважды ездила в Бернартов, в родное гнездо.
Мать очень постарела, отец был неутомим, как и прежде: такой же оживленный, быстрый в движениях, полный новых замыслов, новых проектов… Но плечи его сгорбились, его мучила астма; по ночам Милада слышала сквозь толстые стены его тяжелый, всхлипывающий кашель и бежала к нему с лекарством. Когда она уезжала, он был опять бодр, поддразнивал ее, шутил с детьми и торжественно пообещал Иржи, что приедет на следующую зиму в Багдад.
На следующую зиму отец умер. Мать пережила его только на три недели.
«Вот и пришло ко мне сиротство», — думала Милада, лежа ночью без сна и глядя в душную темноту. За окном выли бродячие багдадские собаки, огромная медная луна неподвижно висела в черном небе. «Вот и кончилось навсегда мое детство…» — думала она, беззвучно всхлипывая и не вытирая слез. Ей казалось, что она сразу стала старше. По-новому, с щемящей тревогой, она испытывала ответственность за Иржи, за детей, за их будущее, словно со смертью отца стала главой семьи.
Зима, начавшаяся бедой, оказалась тяжелой и дальше.
Иржи стал болеть; багдадский климат сказался на его здоровье. Убедившись в этом, Милада, как ни трудно было ей бросить работу, в которую она вложила столько души, решила немедленно возвращаться на родину. И не успел Иржи оглядеться, как все их семейство уже стояло у окон медленно отплывающего поезда, а Бернард Коннифф, одетый с чопорной английской элегантностью, шел среди других провожающих за вагоном и махал рукой. Нос старого англичанина был более красным, чем обычно, а глаза смотрели грустно.
Прага встретила их во всей своей красе, дыша теплом и светом. Тот, кто возвращался после долгой разлуки на родину, знает это удивительное чувство, когда радуешься всему, что выросло, и всему, что осталось таким, каким ты полюбил его впервые. Милада и Иржи снова, как в студенческие времена, бегали все свободное время по Праге, ездили в загородные дворцы и музеи, бродили по острым камням Градчан, пили пиво в студенческом кабачке «Золотой колодец», а в сумерках глядели с холма на красные, точно шиповник, крыши, на мосты, на таинственный блеск реки.
Милада говорила мне, что никогда не испытывала она такого глубокого счастья, как в те дни. Счастье, как наполненное светом облако, окружило ее, оградило от внешнего мира, и она старалась не замечать, не чувствовать грозных перемен в этом мире, гнала от себя подступающее, глухое ощущение тревоги, как гонят ложное предчувствие…
Сколько раз потом Милада упрекала себя за то, что гнала эту тревогу от себя! Черный день беды наступил: фашистские войска оккупировали Чехословакию.
Все рухнуло, сместилось; все казалось маленьким перед лицом несчастья, размеры которого Милада еще не могла полностью охватить. День за днем постигала она глубину катастрофы, обрушившейся на родину. Страна была искромсана, рассечена, обескровлена врагом. Всюду звучала чужая речь: официальным языком был признан немецкий. Прибывший в Прагу Гитлер объявил территории чешских областей германским «Протекторатом Чехии и Моравии». Закрывались школы, закрывались высшие учебные заведения. Начались аресты; днем и ночью на улицах появлялись зловещие, наглухо закрытые машины гестапо. Агенты гестапо шныряли по городу, высматривая, подслушивая, строча доносы. В любом честном человеке гитлеровцы видели врага. Люди шепотом передавали друг другу: «Вчера в школе во время урока гестаповцы арестовали старшеклассника…», «Ночью тайная полиция увезла из дома женщину, в квартире остались трое ее маленьких детей…».
…Прага, Прага, любовь моя, золотое, горячее сердце родины… Прага, Прага, что сделал с тобою враг!
На улицах были расклеены списки расстрелянных. Из рупоров радио на площадях звучал беспощадный мерный голос; он перечислял имена расстрелянных строка за строкой, строка за строкой, и город, онемев от ужаса и боли, слушал этот голос смерти.
Но Прага не сдавалась. Все клокотало, все бурлило; вспыхивали диверсии, на заводах рабочие бастовали. Гитлеровцы отвечали на это новыми арестами, казнями, жестокой местью.
Ночью, когда дети засыпали, Иржи рассказывал Миладе о том, что творится в городе. Милада глядела на мужа — и не узнавала его. Ей всегда казалось, что главное содержание его души — это доброта. Сейчас перед ней был ожесточенный, непримиримый человек, полный ненависти к захватчикам. Осунувшийся, с резкими складками у рта, с горящими глазами, он гневно расхаживал по комнате, и Милада, притихнув, слушала его, как старшего.
Однажды Иржи ушел из дома ранним утром и исчез. Милада обезумела от тревоги. Муж вернулся только к вечеру, перепачканный, в разорванном пиджаке, с пятнами грязи и засохшей крови на лице. Оказалось, что он расклеивал на улицах листовки, полицейские пытались схватить его, он бежал и прятался вместе с товарищами до наступления сумерек в проходном дворе, в каких-то разваленных сараях. Милада, серьезная, побледневшая, осторожно промывала ссадины и кровоподтеки на его лице и руках. Иржи притих и смирно сидел на стуле; неожиданно она поймала его улыбку, прежнюю, мягкую, чуть смущенную улыбку. Он потянулся и осторожно коснулся губами ее руки, словно безмолвно просил о чем-то.
— Нет! — сказала Милада с отчаянием. — Нет, Иржи, нет… Мы должны уехать отсюда, ради детей…
И отчий дом снова встал перед глазами Милады. Отчий дом, который может, словно крепость, защитить и укрыть от всего, даже от войны.
Неожиданно Иржи сразу согласился на отъезд из Праги. Причину этого Милада поняла позже.
Дождавшись первой возможности, Милада уехала со всей семьей в Бернартов.
Улица была безлюдна, дорога блестела мертво, словно река, скованная льдом. Вдали темнели заколоченные ворота маленькой фабрички трубок. Молчали станки, притихли дома, и только из леса доносилось раскатистое гудение ветра в ветвях, похожее на звук виолончели.
Милада, Иржи и дети стояли под дождем перед воротами опустевшего отчего дома.
И вот они вошли.
Оставив детей и мужа в доме, Милада открыла вторую дверь и вышла в сад. Боже, что там творилось!
Дождь, накрапывающий всю дорогу, пока они шли, сейчас из последних сил стучал своими маленькими кулачками по листве, по кустам, по траве. За несущимися на всех парусах белыми облаками вдруг вспыхивала ослепительная голубизна, и солнце с богатырской щедростью бросало на землю лучи, длинные и острые, как золотые копья. Птицы, опьянев от всей этой кутерьмы, то окликали друг друга шалыми голосами, то освистывали дождь, точно незадачливого актера. И вдруг налетел ветер, с шумом сорвав с деревьев капли, и над садом повис легкий серебряный шатер, а сквозь него, вздыбившись, с царственным блеском вспыхнула радуга.
Милада, замерев, стояла на пороге. Она не позвала ни мужа, ни детей; старый сад давал для нее одной это поразительное представление, она была единственным его зрителем. И каждая капля дождя, блеск мокрого листа, голос птицы с такой силой утверждали жизнь, что Милада поверила в это, как верят в добрую весть, которой жаждала ее душа.
Так началась жизнь в отчем доме.
В Бернартове не появлялись немцы. Да и что было им здесь делать? Здесь не было ни вилл с дорогими картинами, ни охотничьих замков, ни запасов продовольствия, которые можно было бы грабить. Лишь изредка немцы проезжали через деревню на машинах, проносились на мотоциклах.
И все лее отчий дом не мог быть крепостью. Милада поняла это очень скоро.
Голос войны врывался и сюда.
Он звучал в газетных строках, наполнял рупор радио барабанной дробью, таился в конвертах писем, обрывался рыданьем в рассказах соседей. Советский Союз вступил в Великую Отечественную войну против фашистской Германии. Война шла сейчас по всему миру. От нее нигде нельзя было укрыться, не было такого места на земле. Война убивала не только солдат на поле боя, но детей, лежащих в колыбели, стариков, сидящих у очага. Все ожесточенней становилась в стране борьба с захватчиками, и гитлеровцы мстили за это народу, мстили за мужество и гордость, за борьбу, за то, что не могли сломить народ, поставить его на колени. Окровавленное, бездыханное, сожженное, лежало Лидице, и вся страна носила по нему траур, как если бы каждый потерял там родной дом, родного сына…
Ночью Милада просыпалась от страшных снов и вдруг видела, что кровать Иржи пуста.
Снизу доносились приглушенные голоса, шаги. Уже не первый раз в доме появлялись люди, которых до той поры Милада не встречала. Иногда они жили по нескольку дней, иногда проводили одну ночь и исчезали.
По утрам, когда Милада включала радио, она вздрагивала, слыша мерный, беспощадный голос. Она сразу узнавала его: он звучал в рупорах на площадях Праги. «По закону за укрытие государственных преступников или лиц, не зарегистрированных в полиции, полагается расстрел», — говорил этот железный голос, и Милада, окаменев, слушала его. Она смотрела на мужа, на Драгомилку, пьющую чай из толстой фаянсовой кружки, на розовощекого Радбора… «Почему ты молчишь, Иржи? — молила она взглядом. — Почему ничего не скажешь мне? Не успокоишь меня?» Но Иржи молча вставал и выключал радио.