Все вежливо, веско, тихо. ВЫ-разительно.
Мурза поражал меня своей проницательностью, умением видеть таежные дали Колымы, в которые авторов и редакторов могли увести роковые слова, употребленные не к месту.
— Заголовок передовой статьи не подойдет, — изрекал Мурза, и его тщательно отточенный карандаш выводил жирную черту красного цвета поперек набора.
— Почему?! — спрашивал удивленный зав. отделом культуры Данилов. — «Души прекрасные порывы». Это ж великий Пушкин.
— Верно, — говорил Мурза. — Только Александр Сергеевич во мраке николаевской России писал: «Мой друг, Отчизне посвятим души прекрасные порывы!» Вдумайтесь в контекст, уважаемый. А вы в наше светлое время, согретое заботой гения, вождя и учителя Иосифа Виссарионовича Сталина неизвестно от чьего имени призываете: «Души прекрасные порывы». Тогда уточните, чьи порывы и кто их должен душить? И для чего? Уж не на цензуру ли намек?
Журналисты не любили Мурзу, но всячески это скрывали. Мурза не терпел журналистов и вовсе не скрывал этого.
— А за что я должен вас любить? — спрашивал он. — Вон же все вы какие — у каждого нос выше лба. Что ни напишете — любую муру, серую безмозглость без подливы — и внизу сразу подпись «С.Бурляев, М.Чайниковская». В крайнем случае псевдоним — «Бэ Поляков». Но во всех случаях гонорар обязательно. А мне даже имени не дано. Подписываюсь номером. Правда, вы называете меня Алексеем Михайловичем. Но ведь и то, потому что боитесь. А за стенами редакции я даже не могу сказать, кем работаю. За что же мне вас любить?
— Найдется на тебя управа, — сказал Бурляев однажды в порыве гнева Мурзе. — Назовут вас в истории поименно. Всех цензоров, которые держат журналистику за горло, душат свободное слово и мнут.
— Ха-ха! — продемонстрировал голос Мурза. — Нет в те6е диалектики, товарищ Бу. Мат ты знаешь, а диамат — не постиг.
— Почему? — Бурляев в такие минуты краснел как вишня и пот блестящими каплями выступал у него на лбу.
— Потому что потому, оканчивается на «у».
Мурза встал, собрал бумаги, взял со стола святцы, сунул их в сейф.
Сильно стукнул тяжелой дверцей, вогнал ее на место и щелкнул ключом.
— Плевать человечеству на цензоров. О них никто и сейчас ничего толком не знает, а в будущем и знать не захочет. В первую очередь история чернит тех, кто другим головы откручивает, глотки режет. А я бумажки кастрирую. До меня очередь держать ответ никогда не дойдет. В крайнем случае все на вас, пишущих, ляжет. Вот, мол, они смелости говорить правду не имели. Вы то есть!
Мурза сказал это и снова продемонстрировал веселость ситуации:
— Ха-ха-ха!
— Уповаешь на безнаказанность?
— Эге! — ответил Мурза. — Уповаю.
Никакие призывы к логике, ссылки на нашу широкую демократию, на свободу печати не могли сбить Мурзу с его позиции. Приняв решение сделать чему-либо обрезание, он резал и не отступал от своего.
— Не надо меня агитировать, — говорил он. — Вы знаете, именно я ОСУЩЕСТВЛЯЮ свободу печати в областной газете, и ваши разговоры ни к чему не приведут. Потом все это я делаю не для своего удовольствия.
Каждый раз, слыша такие слова, я думал, что Мурза сильно лукавит. Не одной зарплатой жил он на этом свете. Не только из-за рублей и копеек чинил расправу над нашими писаниями. Сам процесс запрещения возвышал его в собственном мнении, давал возможность вкусить радость власти.
«Да я в годы войны у Алексея Толстого вычерки делал!» — говорил Мурза в порыве откровения. И в голосе его звучала скрытая музыка гордости.
Не думаю, что статьи Толстого после вычерков Мурзы становились лучше, хотя верю, что ордынец действительно что-то выбрасывал у писателя.
— Я нес службу. И не для себя. Для них, — Мурза поднимал глаза вверх, устремляя их к потолку, над которым у нас находился чердак. — Для тех, кому общество доверило управление. Наконец, для всех нас вместе, — он обводил комнату глазами, делая вид, что оглядывает все поголовье прогрессивного человечества.
Мурза не был дураком и ничем не походил на того военного цензора, который больше всего боялся пропустить в газету слово «полк», а уж тем более фамилию его командира, что делать запрещалось строгими правилами. И когда эти «сведения» попадали ему на глаза, в ход немедленно шел красный карающий карандаш. В результате очередное издание «Слова о полку Игореве» вышло из военной типографии под названием «Слово об Н-ской пехотной части».
Мурза таким не был. Ум его отличался ясностью, логика — железной последовательностью. Из малейшего намека на обстоятельства он делал выводы о явлении в целом. Причем явление это, иногда существовало только в его собственном воображении.
Ко Дню артиллеристов в газету был поставлен снимок, полученный через ТАСС — официальное государственное агентство, в котором собственных цензоров паслось навалом. На фото группа солдат и офицеров — отличников боевой учебы на фоне казармы. Все вроде было в ажуре. Но Мурза встал на дыбы. Он углядел, что над входом виден транспарант: «Наша цель — коммунизм». Обычный лозунг, который в те времена помещали даже там, где можно было обойтись одной табличкой «Не курить».
И тут же красный карандаш перечеркнул весь снимок. У Главного брови выше лба полезли.
— В чем дело? Почему и на каком основании?
Найти иллюстрацию для замены в поздний час было не так-то просто.
— С огнем играете, братцы, — пояснил Мурза. — На колхозном клубе я бы такой лозунг оставил. Но на клубе славных советских артиллеристов — НЕ ДОПУСКАЮ. Они должны писать: «Наша цель — империализм». Тем более, вот здесь в аллее на щите, — он показал карандашиком где именно, — я вижу другой лозунг: «Каждый снаряд — в цель!» Вам ясно?
Мы стояли, сраженные проницательностью Мурзы, убитые своей недогадливостью. Возразить было трудно. Да что там возразить, надо было просто капитулировать. И мы подняли руки.
Мурза зрел в корень. Мурза видел насквозь, как рентген. Он пресекал поползновения быстро и непоколебимо. Он бдел. Он позволял критиковать, решительно запрещая касаться.
Мурза всегда незримо стоял над нами, указывал, направлял, учил и воспитывал. Он знал больше всех нас, больше самого Главного, больше Дирижера, чего в данный момент НЕЛЬЗЯ затрагивать и потому мог строить придирки с неистощимым рвением.
Особенно острые отношения сложились у Мурзы с фельетонистами.
Всякий раз перед появлением на страницах газеты очередного фельетона редакцию сотрясали невидимые постороннему взгляду катаклизмы.
Получив от Мурзы рукопись, наискосок перечеркнутую красным карандашом, Луков бежал выяснять отношения.
— Почему опять положил ХЕР на мой фельетон? — кричал он Мурзе с порога. — Я защищаю нашу мораль и законность. А ты…ты…
— Вообще-то цензура не должна объяснять свои действия, — строго говорил Мурза. — Но для тебя, несмышленого, поясню. Ты обобщаешь цифры, по которым можно узнать, сколько у нас в области выпивают водки за месяц, за год. А это, друг Луков, т а й н а!
— Военная? — спрашивал Луков с ехидцей.
— Государственная, — невозмутимо отрезал Мурза.
— Объясни, — просил Луков. — Почему вдруг стало нельзя писать, сколько спиртного высаживают мои сограждане в месяц? Почему?
— Объясняю. Когда ты одного пьяницу продираешь — это нормально. Пить вредно и все такое. Отдельный пьяница наносит вред себе, семье, обществу. Все тут ясно, как божий день. А вот сколько выпивает все наше общество, тут уже не личное дело. Мы не имеем права бросать тень на сограждан, созидающих новую светлую жизнь без наркотиков и алкоголя. По тем цифрам, что ты приводишь, читатель может сделать опасно-неправильные выводы.
— Какие?
— Водку у нас гонит государство на основе монополии. Значит, кто спаивает народ? Ты к этому выводу стараешься нас подвести? Так? Ах, не так! Но я сам делаю такой вывод из фактов и потому твои поползновения пресекаю!
Никогда не забуду урока, который нам всем преподал Мурза в первый день пребывания Дорогого Никифора Сергеевича.
В целом в тот раз номер складывался без особенных затруднений. Так часто бывает — боишься увязнуть в трясине мелких неполадок, а проскакиваешь с ходу, или наоборот, — ничто не сулит задержек, все катится как по рельсам и вдруг — бах! — тупик…
Где-то около семи вечера, перед тем как отправиться на торжественный прием в честь Высокого Гостя, я в последний раз решил побывать в газетном штабе — секретариате.
Еще на подходе к самой горячей точке редакции, где всегда что-то кипело, рвалось и связывалось, я понял — сегодня дело идет нормально. Шла обычная для таких минут суета.
— У Хрящева кончик не встает, — слышалось из открытой двери. Это Зинаида Максимовна Сальникова, наша боевая «закройщица», макетировала полосы газеты.
— Как не встает?! — басил возмущенный Стрельчук. — Должен встать! Обязательно должен! Вталкивайте!
— Дырка маленькая, — поясняла Зинаида Максимовна. — А кончик большой. Может, отрежем?
— Кончик Хрящева не трогать! — подал я команду в открытую дверь. — Рубите хвост Первому!
Так речи Большого Человека и Видного деятеля области втискивались в тесные газетные рамки. Мы точно знали, кому и что можно рубить и чем потом оправдывать самоуправство.
Вдруг, чуть не сбив меня с ног, мимо пронесся Лапшичкин.
— Горим! — заорал он заполошно, едва заметив мое присутствие. — Мурза портрет Хрящева снимает!
— Почему?! — спросил я, мигом осознав ужас происходившего.
— Кто знает! — крикнул Лапшичкин и наддал ходу. Я рванулся за ним.
В кабинете Мурзы царили чистота и порядок. По стенам на вбитых в рейки гвоздиках без шляпок висели свежие оттиски страничек будущего номера газеты. Они были удивительно чистые. Даже на кончики речей, которые не вошли в полосы, Мурза не замахнулся.
Зато огромный портрет нашего Дорогого Никифора Сергеевича, украшавший первую страницу, был безжалостно перечеркнут любимым знаком Мурзы, который славянская азбука знала под псевдонимом ХЕР, как букву «А» под названием «аз».