Хрен с бугра — страница 34 из 50

Деревенька моя родная!

Сотни лет дубам, обложившим твою околицу будто тыном. И, бывало, кого только не встретишь на твоих зеленых, покрытых гусиной травкой улицах.

Жили здесь свои однолюбы и свои донжуаны, свои бирюки и гулевоны, ораторы и молчуны, верные жены и ветреные вдовы, добрые тещи и сварливые свекры. Причем понять и оценить этих людей было во сто крат проще, чем горожан. В городском многолюдье жулику и прохиндею легче выдавать себя за честного трудягу-парня, а хмырю-стукачу казаться вашим корешем в доску.

Благородство душ, глубокую чистую гордость, отзывчивость — вот что с деревенского детства я чаще всего видел вокруг.

Сколько ни жил я впоследствии в городе, все незнакомое, все трудное и не очень понятное мерил нашим деревенским аршином. Даже в тот момент, когда по воле счастливого случая оказался рядом с нашим Дорогим Никифором Сергеевичем, первой пришла в голову мысль, что еще он своим видом, своими повадками и словами похож на Михайлу Проскурина, нашего бывшего председателя сельсовета.

Навсегда Михайла вошел в мою память круглолицым, лысым, улыбчивым и всегда шумливым. В самые голодные годы он светился сытостью, как масляный гладкий блин.

На селе в годы революции Михайла одним из первых почуял ветер грядущих перемен, уловил его направление и подставил свои паруса. Жизнь потащила его за собой со страшной силой и все вперед, все вверх и вверх. Перед самой коллективизацией полуграмотный Проскурин стал председателем сельсовета. Свое правление он ознаменовал крутыми до крайности мерами.

«Собственность, — пояснял Михайла сельчанам, — надо отрубать вместе с погаными лапами». Он загонял мужиков в колхоз силой, отбирал и обобщал имущество вплоть до курей и ложек. На увещевания и возражения Михайла отвечал философскими рассуждениями:

— Ежели мы хочим человека переделать, а мы этого хочим, то нельзя никого жалеть. Вот, — он сжимал пальцы в кулак и тут же разжимал его, — пока эта грабка все к себе тянет, душу людскую не переиначишь. Глядите, — он шевелил пальцами. — Все к себе. Все к себе…

Сладить с упрямой дуростью нашей сельской власти не удавалось никому. Несколько мягче Михайла становился в дни, когда привычное течение руководящей жизни обрывал очередной черный запой.

Жена в такие дни запирала Михайлу дома, но он ухитрялся вырваться на волю и ходил по селу в одних подштанниках, босиком, синий от рыжего самогона. Ходил и орал:

— Меня все знают!

Потом показывал людям кулак и кричал:

— Вот она где, советская власть! — Разгибал пальцы и выставлял на ладони круглую потертую гербовую печать сельсовета. — Вот она, милая и родимая! — И хохотал, довольный:

— Михайла Проскурин добрый! Кого хочет помилует. Подходи народ! Знай мою доброту!

Именно под пьяную лавочку отпустил он из деревни по справкам многих парней, которые, набив оскомину на подножном корму, стремились в края городские, к магазинам и твердой зарплате, к восьмичасовому рабочему дню.

Мысль о сходстве повадок Хрящева с Михайло-Проскуринскими пришла мне в голову при весьма интересных обстоятельствах.

Когда окончился прием и мы с Главным уже собирались отправляться трезветь по домам, меня подозвал Коржов.

— Горим! — сказал он тихо, но я почувствовал, как внутри его бьют тревогу невидимые колокола. — Видели, что с Предом вышло?

— Видели, — ответил я. — Хотя в принципе сам он и виноват. На кой дьявол нужно было темнить? Так ему и надо.

— А мне? — спросил Коржов. — Мне тоже надо?

— Что стряслось? — ответил я вопросом, поскольку в данном случае спрашивать было удобнее, чем отвечать.

— Пока ничего, — сказал Коржов. — Но, может, стрясется. По плану завтра с утра мы везем Гостя в Салтыковку, а там только что клуб сгорел. Его неделю назад к приезду гостей отремонтировали, начистили и вдруг — пожар…

— Диверсия? — спросил Главный.

— Пьянка, — пояснил Коржов. — Завклубом гулял день рождения.

— Неприятное дело, — определил Главный, — очень неприятное.

— Куда хуже, — сказал Коржов. — Но мне не оценки нужны. Важно сейчас гостям изменить маршрут, чтобы вместо Салтыковки увезти их в Молокановку.

— И везите, — сказал Главный.

— Повезешь, — уныло отозвался Коржов. — Если ОН узнает, что меняем программу, устроит нам всем сортир на сто очков. Долго потом вспоминать будем.

— Есть выход, — отозвался я на свою голову. — Стихийное бедствие. Только на организацию катаклизмов потребуются средства.

— Сколько? — спросил Коржов по инерции. Он явно хватался за соломину.

— Рублей пятьсот, — сказал я неуверенно. — И еще две поллитры.

— Короче, пятьсот рублей плюс еще семь с полтиной. Итого шестьсот. Только-то? По данной ситуации это не деньги. Если учесть, что на карту поставлена честь области, можно поднять сумму до семисот. Достанем. Докладывай соображения.

— Доложить не просто, — ответил я, — пока одни веянья в голове. Сказать — значит, вас привести в расстройство. Вы вон как обсуждать сценарии привыкли. А я по-крестьянски — ноги в руки и дело сделано. Лучше договоримся: завтра действуйте по программе. Но имейте в виду, что придется ехать в Молокановку. Путь в Салтыковку будет закрыт начисто.

— А если у тебя не выйдет? — спросил Коржов, и голос его выдал большую опаску.

— Голову с меня можете снять, — ответил я.

— Тоже мне, заклад! Я и пальцем двинуть не успею, как мне перо в зад вставят и по ветру пустят.

— Главное, не волноваться, — сказал я. — Старый заяц трепаться не любит. Раз обещал — сделаю. Вы же меня знаете. Как-никак два выговора от вас схлопотал при совместной работе. Может и зря, конечно…

— Так уж и два? — засомневался Коржов. — Гляди, не подведи!

— Уж как водится, — пообещал я. — Из одного к вам уважения сделаю. Мог бы и безвозмездно, но участие народных масс в катаклизмах истории требует финансирования.

Так, сам того не ожидая, я подрядился спасать честь родного края. Мысль, как сделать это, пришла сразу, а вот реализовать ее было непросто.

Всю ночь, осуществляя руководство важной оборонительной операцией областного масштаба, я так и не ложился спать. А утром, как штык, был у обкома.

В назначенный час из подъезда вышел наш Дорогой Никифор Сергеевич.

За ним нестройной толпой повалили сопровождавшие его лица.

Гляжу, Коржов ищет меня взглядом и смотрит с особым значением. Стрельнет глазами и чуть двинет головой: как мол? Я примерился и в удобный момент, чтобы не вызвать сомнений у строгой охраны Большого Человека, приподнял руку, сжатую в кулак: «Но пассаран» — «Они не пройдут!».

Машины караваном тронулись в Салтыковку, еще не зная, что ждет их в пути. Где-то в середине торжественной череды пылил редакционный «газик», на котором ехали мы с Бионом. Главного и Звезду услужливо вез в старенькой «Волге» Коржов.

Салтыковка лежала за небольшой речонкой — Горюхой. К единственному мосту, пролегшему под косогором, от плохонького шоссе областного значения вел вдрызг разбитый проселок.

Первая «Чайка», переполненная строгими интеллигентными блюстителями безопасности, съехала в бурую густую жижу и забуксовала во всю свою городскую сверхсилу. Колеса вертелись вхолостую, грязь летела в стороны, а машина медленно погружалась в липкое месиво.

Начальный этап моего стратегического замысла осуществился блестяще.

Не зря две пожарные машины, до того тушившие злосчастный клуб в Салтыковке, целую ночь возили и лили на дорогу воду, а дюжий трактор месил глину до состояния манной каши.

Колонна сбилась и замерла. Наш Дорогой Никифор Сергеевич, ехавший во второй «Чайке», вылез на обочину и потянулся. Первый мгновенно оказался рядом. Виноватая растерянность мутилась в его дотоле ясных глазах.

— Надо же, — удивляясь, сказал он. — Как развезло. И дождей вроде бы третий день нет…

— Чему удивляешься? — с неожиданным спокойствием проговорил Хрящев. — Нам известна истина: до Покрова неделю льет, день — сушит, а после Покрова — день льет, неделю — сушит.

Все вокруг на помятых вчерашним вечером лицах изобразили светлое восхищение. Вот, мол, наш Дорогой знает народную мудрость в той же мере, сколь просвещен в делах дождей и грязи. Не только Кузькина мать, поминаемая им через раз, обогащает словесный арсенал Большого Народного Человека.

— Дороги надо строить, — сказал Хрящев поучающе. — Хорошие. Хайвеи.

Многие тогда не поняли заграничного слова, но никто не решился переспросить. Превосходство Большого Человека над окружением сразу обозначилось ярко и неопровержимо.

Под косогором, на котором остановился караван, виднелся мост. Вернее, его остатки. Из мутной воды, как гнилые зубы во рту сладкоежки, торчали старые сваи. На берегу копошились плотники. Строился новый мост.

— Пройдем, — сказал Хрящев Первому. И двинулся по узкой, едва натоптанной полоске между глиняным киселем и мокрой пашней. В том же порядке, в каком все ехали на машинах, череда руководства и приглашенных двинулась вослед за нашим Дорогим Гостем.

Подойдя к плотникам, Хрящев остановился и приподнял легкую белую шляпу.

— Здравствуйте, люди добрые!

— Здоров, коль не шутишь, — ответил за всех старик, азартно тесавший бревно. Он тут же перестал работать и поднял голову. Остальные стучали топорами, не обращая внимания на подошедших.

— Мост ладите? — спросил Хрящев, потрясая всех своей догадливостью.

Он был явно задет тем, что никто не признал в нем Большого Человека, и должно быть хотел, чтобы его узнали.

— Ить как на то поглядеть, мил человек, — ответил старый плотник. Он врубил топор в бревно и стал вытирать потные руки о рубаху. — Може мост ладим. Може дорогу в светлое будущее мостим. А може и просто так — оборону держим от стихии. Перекур, робяты! Отдыхай!

Плотники повтыкали топоры в бревна и стали подтягиваться к старшему.

— Что, — спросил Хрящев, — плановое строительство?

— Само собой, — пояснил плотник. — У нас ить все по плану, ити ево в доску. Ночью трактор шел. Ему бы по плану и на мост незачем, а вот нанесло. Прогон взял и хрястнул. Ведь ишшо до Финской войны старый мост тоже по плану строили. Теперь вовсе новим. Стало быть, снова план.