В век лошади дорога была иной. Вот как бы описал тот же маршрут лошадник:
— Ехай, значится, прямо. После колодца слева березы потянутся. Ты их проезжай. А вот как начнутся сосняки, тут уж поглядывай. Возле пруда у старой ольхи вертай одесную. И ехай, ехай, пока до речки не допрешь. Там направо по берегу вдоль тальников. У двух дубов повертай налево. И опять по березняку до самой Веселой Заводи. Быстро докатишь.
Таким макаром мы и путешествовали туда и назад по маршруту: деревня — железнодорожная станция — деревня. Дышали свежестью трав, живым духом переваренного овса, которым нас жаловали коняки, на ходу нередко задиравшие хвосты и оглашавшие окрестности звуками газов, отработанных организмами. Слушали птиц, угадывали их породу.
— Кто поеть? — спрашивал меня Калистрат.
— Сойка, — отвечал я неуверенно. И легкий подзатыльник вбивал твердое знание в голову:
— Дура, так завсегда только иволга кличет. А это кто?
— Коростель, — отвечал я, прислушавшись.
— Верно, дергач, — утверждал мой ответ Калистрат. — Молодца, пострел!
Встречи на конной дороге тоже были хорошими. Неторопкие, рассудительные. Завидев знакомого, Калистрат громко орал:
— Тп-р-ру-у!
Лошади останавливались. И каждая встреча входила в жизнь, оставалась в памяти.
Вот навстречу нам, подоткнув полы рясы за пояс, как солдат на походе, прямиком через калюжины и бурную хлябь, шагал сельский поп — отец Никодим.
Калистрат спрыгивал с телеги, сдергивал фуражку и здоровался, низко кланяясь:
— Здравия вам желаю, батюшка!
Поп привычно вскидывал руку, благословлял Калистрата и, не замедляя хода, шлепал далее. Когда он удалялся на приличное расстояние и скрывался в колке, Калистрат усаживался на телегу, брал вожжи, хлестал коняк и смачно сплевывал:
— От язви его в поддых, поперся стервятник в Угодье. Там дед Боровой преставился. А для попа, что упокойник, что новорожденный в одном понимании — сплошной доход. Треба, ити ее в соображение.
— Что ж вы его так? — спрашивал я.
— А он, ити его в бок, на похвалу не тянет. Паскудник большой, хотя сан имеет. Ишь, не женится. Всё расчет держит в митрополиты выйти. А всех солдаток перемял, как мой рыжий кочет кур.
И плелись наши кобылки дальше. И опять дорожная встреча.
На сухом бугорке возле кусточка у извилка реки сидела Авдоха — жена председателя сельсовета.
— Тпр-ру! — шумел Калистрат на коней и соскакивал с телеги. — Здравия вам желаю, Авдотья Никифоровна! Как здоровьице драгоценное?
— Здоров! — с начальственной надменностью изрекала председательша. Так уж ведется у нас, что жены невольно считают себя неизбежным приложением к административным правам и обязанностям своих мужей. Повадка и голос у них в таких случаях делаются подобающими. — Чо, в район прешшся?
— Туды, будь оно неладно, гвоздь ему в качалку! — отвечал Калистрат и вытаскивал из телеги узел. Подходил к Авдохе, присаживался рядом, развязывал тряпицу, раскладывал снедь, прихваченную из дому — полкаравая хлеба, сальцо, несколько яиц и головок лука.
— Закуси-ко, мать, не погребай, — предлагал он Авдохе. — По времени в самый раз. Ты, знать, с району?
— Оттоль, — подтверждала Авдоха и принималась за еду. Она быстренько уминала пару яиц, половинила каравай, хрупала лучок.
— Ишшо, может? — спрашивал Калистрат, когда Авдохаотвалилась от его узелка.
— Да будя, уже перекусила, — отвечала она сонно. — Можно дальше полосовать.
Она кряхтела, пока вставала, и шла к селу.Мы ехали дальше.
— Во, тварь ненасытная, — изрекал Калистрат, когда мы отдалялись. — Сама жирна, как хрюня, не перетяниобручами, вот-вот пузо лопнет, а все едино на дармовщину готова жрать, сколько влезет… Ей бычка чужого зажарь — умнет, не оглянется.
На обратном пути еще одна встреча. Только мы доехали до перекрестка, где предстояло сворачивать с тракта, подсыпанного гравием, в дорожное месиво сельской жижи, как увидели милиционера. У верстового столба стоял потрепанный мотоцикл с коляской, а рядом, заложивруки за пояс, расставив ноги, как Илья-
Муромец перед соловьем-разбойником, высилсямилицейский старшина Иван Бочаров — сын Марии Мальцевой, чьи пять сыновей, последовательно произведенные разными мужьями — Иваном Бочаровым, Назаром Тарасовым и Елизаром Мальцевым, носили одинаково рыжие волосы, имели задранные вверх носы, разные отчества и фамилии. Что-что, а святую память о мужьях, исчезавших со двора в одночасье, Мария и ее сыновья блюли строго.
Иван Бочаров пошел в отца, и был человеком глубоко порядочным. Он никогда не повышал голоса, с искренним интересом возился с ребятней, делал змеев, деревянные игрушки, ходил с нами удить. Да и старым солдаткам, вдовам и матерям, помогал — кому огород перекопать, кому заплот поправить. Иван был верный сосед и дружеский человек. В селе его уважали.
— Ивану Ивановичу наше крестьянское с кисточкой, — осклабился Калистрат, увидев блюстителя. — Не побрезгайте табачком. Табак-горлодер, душе радость, мозгам — кружение.
— Как не попробуешь, — улыбаясь отозвался милиционер. — Все знают, Калистрат Перфильев — поставщик двора его величества.
— На добром слове спасибо, — обрадовался Калистрат. — Кури, принимай дымок.
Они закурили.
— Чой-то у нас, Иван, бражкой на задах попахивает, — сказал Калистрат. — Особливо возле Федоскинской баньки. Аль опять Григор самогон варить ладится?
— Проверим, — сказал Бочаров. — Я его уже раз строго предупреждал, теперь штрафануть придется.
— Если надо, — согласился дядька Перфильев, — поступай, как закон велит. Все мы под им одинаковы. Верно мыслю?
— Да ты всегда мыслишь верно, — согласился Бочаров.
И опять, когда мы отъехали подальше, Калистрат стал скрипеть и ругаться.
— Ишь, зараза, стал на самой развилке. Значит, намёк дуракам — без взятки и не проедешь. Хошь не хошь, раскошелься. Кто на спички, кто на табак. От милиция!
— Ты как-то странно говоришь, дядя Калистрат, — сказал я с молодым прямодушием. — В глаза похваливаешь, за глаза черными словами прешь.
— Ха! — крякнул Калистрат и согнутым пальцем постучал мне по макушке. Не больно, но звонко. — Кумпол ты отрастил как тыкву, а умишком не богат. Жисть, она требует осознания бытия. Мы ведь как живем? Как на ярмонке, милай! Допустим, ты привел бурёнку в продажу. Не потому что сам ее сдоить или съисть не можешь, а по причине ее молочной скудости. Молочка ты хочешь, а она не даеть. Цицки у буренки вроде бы двухведерные, брюхо, как у Авдохи, а на деле она — коза-козой. Тяни, не тяни ее за пупыню — молока даст стакан, не боле. Только это обстоятельство ты в уме держать должен. Иначе кому эта коровья коза на хрен нужна будет, верно? И ты расхваливаешь свой товар. Ах, бурёнка! Ах, молочная фабрика! И гнешь похвалу каждой коровьей цицке в отдельности, кажному ее рогу само по себе. Вот, мол, штука! Жреть самую малость, а молока даеть боле ведра — и все одни сливки.
Тут же, вспомнив важное, Калистрат дал мне наказ:
— Возвернемся в деревню, сразу бежи к Федоскину. И предупреди, мол, сегодня милиция на задах может объявиться. Дядька Перфильев, дескать, разведал и загодя тебя предупреждает. Пусть всё как есть лучше попрячет, чтобы перед законом выступить в чистом виде. Понял?
— Это же подло, — высказал я свое мнение.
И тут же схлопотал очередную затрещину по загривку. Аж позвонки хрястнули.
— Дурак! — сказал Калистрат и добавил еще одну плюху. — Хрен ты с два в колбасных обрезках смыслишь! Это политика!
Он указующе поднял перст.
— Не нравится мне такая политика, — сказал я честно. И принял меры, чтобы не получить затрещины. Но беспокоился зря. Калистрат меру воздействия соблюдал.
— Мне тоже не нравится, — рек он сокрушенно. — Только иначе не бывает. Политика — завсегда грязное дело, а политики — нечистые люди. Пойми, дура, человеки живут в законе как рыбы в воде. У общества всё уложено. Слыхал такое слово: уложение о наказаниях? То-то! А я, брат, через него в переплеты попадал и чуть правоимущества не лишился. Нас, кто за революцию стоял, белые в уложение быстро определяли…
За какую революцию и когда стоял дядька Калистрат, мне не было ведомо, но спорить сним стало боязно. А вдруг он действительно стоял?
Дядька Калистраттем временем продолжал поучения:
— Скажу тебе, законы у нас мудрые. И в кажном монастыре им свой смысл придают. Вон, Бочаров над нами важным и высокимзаконом в начальники произведен. Заним даже кутузка в укрепление власти маячит. Придавит, и не пикнешь! Это есть закон государственный. Ему не потрафь, не подай сигнал когда надо, не сообчи вовремя, кто брагу завел, — противоположишь себя великому и сильному государству. Это, брат, игра хреновая. Плюнут на тебя и растопчут. Как мухаря. С другой стороны второй закон стоит. Наш обчественный, деревенский. Своих в беде не выдавай. Служи обчеству по мере сил и до издыхания. Значит, тех, кто завёл брагу, я должен определить известность о милицейском появлении. Так и будет. Скажу Федоскину, и он сам подумает, как поступить. Скорее всего, на виду маленькую бадейку оставит, а чан упрячет. Значит, милиция себя перед начальством в неусыпности бдения хорошо проявит, а Федоскин за малостью толики браги от беды усклизнёт. Всем хорошо, оба закона соблюдены.
Я молчал как рыба об лед.
— Ты меня, рыжий, держись, — выговорившись, произнес Калистрат. — Сынов уменя нет, а ты, вроде, ничего малый. Слушаться будешь, научу уму-разуму.
Он был мудрым и житейски изворотливым, дядька Калистрат. Однажды под скрип колес, глядя в глубины космоса, голубого и чистого, он высказал пророчество, потрясшееменя, пацана, до глубины души.
— Вот преставится Иосиф Апсарионыч товарищ Сталин, помяни мое слово, плеснут на него дегтю.Ой, плеснут!
Такое кощунство лишило меня дара речи. Отдышавшись, возразил:
— Да как ты такое мог сказать, дядька Калистрат! Он — великий вождь народа… Друг детей и учитель…
— Нехай так, — согласился со мной Калистрат и пустил струю вонючего дыма на комара, который вился надним. — Я не спорю. Пусть друг детей. Но грехов на ем, как репьев на кобеле Балаболе. Как умрет — всё их и помянут.