Хрестоматия Тотального диктанта от Быкова до Яхиной — страница 19 из 28

Оставшись один, Ружанский испытал колоссальное облегчение. Самая опасная часть замысла удалась, деньги получены. Казалось, теперь уж точно всё будет хорошо. Наполненные золотом сумы доказывали благосклонность судьбы.

Тридцать верст – три часа рысью. Длинные декабрьские ночи позволяли попасть в Бревен-хийд задолго до рассвета. Полной темноты в степи не бывает, дорога знакома. Он ездил по ней не раз, но то ли днем прошел нечастый в Монголии снегопад и при звездном свете снег изменил привычный пейзаж, то ли к вечеру мороз спал, под облачным небом ночь выдалась темнее обычного, то ли в эйфории Ружанский просто не заметил, как сбился с пути. В конце концов он сообразил, что заплутал в сопках, и повернул назад, но время было потеряно.

За это время случилось то, чего он не предполагал, – измученный сомнениями Бочкарёв, так и не заснувший после его отъезда, всё же нашел в себе смелость разбудить Резухина, не дожидаясь утра. Даже спросонья тот моментально всё понял. Через десять минут четверо забайкальских казаков под командой есаула Нечаева помчались за беглецом. Где нужно его искать, выяснили быстро. Нашлись добрые люди, подсказавшие им, что Ружанский не может сбежать один, без любимой жены, значит, обязательно заедет в Бревен-хийд.

По пути туда казаки его не видели – он плутал в стороне от дороги, а когда выбрался на нее, они успели проскакать дальше. Не зная о погоне, которая его опередила, Ружанский двинулся вслед за ней. Рассвет еще не наступил. Под утро он был в Бревен-хийде, но там его уже ждали.

Через два дня Унгерн вернулся, тут же ему доложили о случившемся. Бурдуковскому приказано было устроить показательную экзекуцию. Тот со своей командой полетел в Бревен-хийд, но сам барон остался в лагере. Он никогда не посещал пыточных застенков, все казни тоже совершались без него.

Перед смертью Ружанского истерзали пытками, перебили ему ноги – чтобы не бежал, руки – чтобы не крал, а жену отдали казакам и вообще всем желающим.

«Для характеристики нравов, – замечает мемуарист, – упомяну, что один из раненых офицеров, близко знавший Ружанских, – тут называлась фамилия поручика, о котором шла речь, – не выдержал и, покинув лазарет, прошел в юрту, где лежала полуобезумевшая женщина, дабы использовать свое право».

За неимением в степи деревьев Ружанского повесили в проеме ворот китайской усадьбы. Жену привели в чувство, заставили присутствовать при казни мужа, потом расстреляли. На расстрел Бурдуковский согнал всех служивших в лазарете женщин – чтобы они «в желательном смысле могли влиять на помышляющих о побеге мужей».

Другие зрители пришли по своей воле. Был ли среди них поручик с расхожей фамилией, неизвестно.

– Сын показал мне это место в вашей книге, – сказал старик. – Я сразу подумал, что имеется в виду отец. Он не мог поступить иначе. Другого выбора у него не было.

– Почему? – спросил я.

– Неужели непонятно?

– Нет.

– Чего тут непонятного? Сын же вам всё сказал.

– Что именно?

– Подождите, не кладите трубку, – попросил он.

И в сторону:

– Ты, что ли, ему не сказал?

Сын что-то отвечал, объясняя, затем его интонация изменилась. Он на чем-то настаивал.

– Нет, – отказал ему отец. – Я сам.

Опять послышалось его астматическое дыхание.

– Я был в ванной, прихожу, а он уже с вами разговаривает. Не мог потерпеть пять минут. Я думал, он вам всё объяснил. Оказывается, ничего подобного….

Он немного помолчал прежде чем сказать:

– Отец был за красных, его направил к Унгерну разведотдел Пятой армии. Штаб армии находился в Иркутске, оттуда его послали в Монголию для агентурной работы. Как бывший офицер, он не должен был вызвать подозрений, тогда многие офицеры бежали в Китай через Монголию. Вот вы написали, что отец пошел к этой женщине, и не задумались, почему он так поступил. А что ему оставалось делать? Приходилось поступать как все, чтобы не вызывать подозрений. У него было ответственное задание, он не мог допустить провала.

Старик откашлялся прямо в микрофон и спросил:

– Теперь поняли?

Я стоял лицом к окну. Жили на одиннадцатом этаже, высоких домов рядом не было. Все огни лежали внизу, с другого конца комнаты казалось, что за окном нет ничего, кроме ночной бездны.

– Понял, – сказал я.

– А зачем писали, не разобравшись?

– Я же не знал.

– Не знаешь, не пиши, – перешел он на «ты».

Его дыхание становилось всё более шумным.

– Отец так и сгинул в Монголии, больше мы о нем не слыхали. Мать за него ни пенсию не получала, никаких льгот, ничего. Ее же еще и никуда на работу не брали, как жену офицера, жили в нищете. У соседей при НЭПе был сепаратор, мать у них для меня, маленького, обрат выклянчивала. Я лет до пяти обрат пил вместо молока, настоящее молоко в глаза не видел. Думал, обрат и есть молоко. Первый раз налили молока, не хотел его пить. Не знал, что молоко белое.


Старик зашелся в нескончаемом кашле.

– Про пенки понятия не имел, – расслышал я сквозь хрип и надсадное перханье.

Трубкой снова завладел сын.

– Вы, наверное, удивляетесь, что я не постеснялся вам позвонить, – заговорил он торопливо, будто опасаясь, что отец отнимет у него телефон, – но, возможно, было не совсем так, как вам кажется. Отец не всё понимает. Ведь Ружанская лежала в юрте одна, дед вошел туда один. Вы уверены, что он сделал то же, что другие? Может быть, он с ней просто поговорил, постарался как-то утешить перед смертью. Почему вы решили, что он повел себя как все?

– Я всего лишь процитировал свидетеля, – оправдался я.

– Свидетеля чего? Что дед прошел в юрту? О том, что происходило внутри, ваш свидетель не знал и знать не мог, его обвинение ни на чем не основано. А у моей гипотезы есть косвенное подтверждение. Вы слушаете?

– Да.

– В Монголии дед пропал без вести – был, очевидно, разоблачен как красный разведчик и казнен по приказу Унгерна. Логично?

Я согласился, хотя поручик вполне мог и не погибнуть, а уйти в Маньчжурию с остатками Азиатской дивизии. Возможно, никаких сведений в штаб Пятой армии он передать не сумел и боялся, что придется отвечать за участие в боях и экзекуциях, простительное только для ценного информатора. Или еще проще: завел новую подругу и не захотел возвращаться к семье.

– Значит, дед как-нибудь выдал себя, – звенел голос в трубке. – Это могло произойти при условии, что к тому времени его уже держали под наблюдением. Возможно, Бурдуковский подсматривал, когда дед остался наедине с Ружанской и его поведение показалось подозрительным. За ним установили слежку…

Сквозь несмолкающий кашель донесся другой голос:

– Клади трубку! Чего ты перед ним распинаешься!.. Клади, я сказал!

Раздались короткие гудки. Старик, видимо, прижал рычаг.

Положив трубку, я еще пару минут постоял у телефона – ждал, что младший позвонит снова. Он не позвонил.

<2011>

Гузель Яхина

ТД-2018. Учитель словесности

Часть 1. Утро

Каждое утро, еще при свете звезд, Якоб Иванович Бах просыпался и, лежа под толстой стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры – зимой тяжелые, густо замешанные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо сонных хозяев, и басовито ревел скот на пути к водопою. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.


Звуки же собственной жизни были столь скудны и вопиюще незначительны, что Бах разучился их слышать: вычленял в общем звуковом потоке и пропускал мимо ушей. Дребезжало под порывами ветра стекло единственного в комнате окна, потрескивал давно не чищенный дымоход, изредка посвистывала откуда-то из-под печи седая мышь. Вот, пожалуй, и все. Слушать большую жизнь было не в пример интереснее. Иногда, заслушавшись, Бах даже забывал, что он и сам часть этого мира, что и он мог бы, выйдя на крыльцо, присоединиться к многоголосью: спеть что-нибудь задорное, или громко хлопнуть дверью, или, на худой конец, просто чихнуть. Но Бах предпочитал слушать.


В шесть утра, тщательно одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию (часовая на шести, минутная на двенадцати), что есть силы дергал за веревку – и бронзовый колокол гулко отзывался. За многие годы упражнений Бах достиг в этом деле такого мастерства, что звук удара раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита, и ни секундой позже. Мгновение спустя каждый в деревне поворачивался на звук и шептал короткую молитву. Наступал новый день…

Часть 2. День

За годы учительства, каждый из которых напоминал предыдущий и ничем особенным не выделялся, Якоб Иванович настолько привык произносить одни и те же слова и зачитывать одни и те же задачки, что научился при этом мысленно раздваиваться внутри своего тела: язык его бормотал текст очередного грамматического правила, рука зажатой в ней линейкой вяло шлепала по затылку чересчур говорливого ученика, ноги степенно несли тело по классу от кафедры к задней стене, затем обратно, туда-сюда. А мысль дремала, убаюканная его же собственным голосом и мерным покачиванием головы в такт неспешным шагам.


Немецкая речь была единственным предметом, во время которого мысль Баха обретала былую свежесть и бодрость. Начинали урок с устных упражнений. Ученикам предлагалось рассказать что-либо, Бах слушал и переводил: перелицовывал короткие диалектные обороты в элегантные фразы литературного немецкого. Двигались не спеша, предложение за предложением, слово за словом, будто шли куда-то по глубокому снегу – след в след. Копаться с азбукой и чистописанием Якоб Иванович не любил и, разделавшись с разговорами, торопливо стремил урок к поэтической части: стихи лились на юные лохматые головы щедро, как вода из лоханки в банный день.


Любовью к поэзии Баха обожгло еще в юности. Тогда казалось: он питается не картофельным супом и квашеной капустой, а одними лишь балладами и гимнами. Казалось, ими же сможет накормить и всех вокруг – потому и стал учителем. До сих пор, декламируя на уроке любимые строфы, Бах все еще чувствовал прохладное трепетание восторга в груди. Дети страсти педагога не разделяли: лица их, обычно шаловливые или сосредоточенные, с первыми же звуками стихотворных строк приобретали покорное сомнамбулическое выражение. Немецкий романтизм действовал на класс лучше снотворного. Пожалуй, чтение стихов можно было использовать для успокоения расшалившейся аудитории вместо привычных криков и ударов линейкой…

Часть 3. Вечер

Бах спускался с крыльца школы и оказывался на площади, у подножия величественной кирхи с просторным молельным залом в кружеве стрельчатых окон и громадной колокольней, напоминающей остро заточенный карандаш. Шел мимо аккуратных деревянных домиков с небесно-синими, ягодно-красными и кукурузно-желтыми наличниками; мимо струганых заборов; мимо перевёрнутых в ожидании паводка лодок; мимо палисадников с рябиновыми кустами. Шёл так стремительно, громко хрустя валенками по снегу или хлюпая башмаками по весенней грязи, что можно было подумать, будто у него десяток безотлагательных дел, которые непременно следует уладить сегодня…


Встречные, замечая семенящую фигурку учителя, иногда окликали его и заговаривали о школьных успехах своих отпрысков. Однако тот, запыхавшийся от быстрой ходьбы, отвечал неохотно, короткими фразами: времени было в обрез. В подтверждение доставал из кармана часы, бросал на них сокрушенный взгляд и, качая головой, бежал дальше. Куда он бежал, Бах и сам не смог бы объяснить.


Надо сказать, была еще одна причина его торопливости: беседуя с людьми, Якоб Иванович заикался. Его тренированный язык, мерно и безотказно работавший во время уроков и без единой запинки произносивший многосоставные слова литературного немецкого, легко выдавал такие сложноподчиненные коленца, что иной ученик и начало забудет, пока до конца дослушает. Тот же самый язык вдруг начинал отказывать хозяину, когда Бах переходил на диалект в разговорах с односельчанами. Читать наизусть отрывки из «Фауста», к примеру, язык желал; сказать же соседке: «А балбес-то ваш нынче опять шалопайничал!» – не желал никак, прилипал к нёбу и мешался меж зубов, как чересчур большая и плохо проваренная клёцка. Баху казалось, что с годами заикание усиливается, но проверить это было затруднительно: беседовал с людьми он всё реже и реже… Так текла жизнь, в которой было всё, кроме самой жизни, спокойная, полная грошовых радостей и мизерных тревог, некоторым образом даже счастливая.

Мотылек