Хрестоматия Тотального диктанта от Быкова до Яхиной — страница 9 из 28

Еще в палисадниках росли шампиньоны, их собирала Корзинкина задолго до того, как в культурных кругах шампиньоны стали считаться грибами. Скрутится кренделем, высматривая под окном белый клубень гриба, а сама при этом с сыном переругивается: «Ты когда уже женишься?» – «А когда ты, мать, помрешь, тогда и женюсь. Жену-то приводить некуда». Сын, мужчина рассудительный, сидел у окна и с матерью общался – как с трибуны – с высоты подоконника.

На Пасху палисадники были засыпаны крашеной яичной скорлупой – зеленой, золотистой, охристой, фиолетовой; радужный сор всенародного всепрощения. А когда соседи Бунтовниковы раз в году принимали гостей на Татьянин день, вся семья выходила в палисадник и чистила столовые приборы, с силой втыкая в землю ножи да вилки. Будто шайка убийц терзала грудь распятой жертвы.

* * *

Окрестности Тополева все состояли из проходных дворов – бесконечных, бездонных и неизбывных, обсиженных хибарами.

Эти прелестные клоповники, большей частью деревянные, в основном заселяла воровская публика. Редко в какой семье никто не сидел. В детстве это почему-то не казалось Соне странным: жизнь, прошитая норными путями проходных дворов, вроде как не отвергала и даже предполагала некую витиеватость в отношениях с законом.

Впрочем, были еще татары, более культурный слой населения. Их ладная бирюзовая мечеть стояла на перекрестке Выползова и Дурова. По пятницам туда ходили молиться чистенькие вежливые старики – в сапожках, на которые надеты были остроносые калоши, а по праздникам толпилась молодежь (искали познакомиться), и молитвы транслировали на улицу, и трамвай номер 59 всегда застревал на перекрестке. По будням у мечети продавали конину, шла негромкая торговля, хотя не все одобряли этот промысел: что ни говори, лошадь – друг человека.

Но присутствие мечети оказывало на текущую жизнь даже облагораживающее влияние: в пятьдесят шестом, например, их края посетил наследный принц Йеменского королевства эмир Сейф аль-Ислам Мухаммед аль-Бадр – во как! К приезду шахиншаха с женой Суреей за одну ночь был не только асфальтирован Выползов переулок, но и покрашены фасады ближайших домов. Так что Тополев был, можно сказать, в гуще политических событий.

А на углу Дурова и Тополева стояло здание Гинцветмета – Государственного института цветных металлов. За высоким забором виднелся кирпичный ведомственный дом для специалистов – там жила интеллигенция. Дом был привилегированный, как бы отделенный от остального населения Тополева переулка. Например, Сонина семья жила в отдельной квартире. Но без телефона. Телефон был в коммуналке на втором этаже, туда маме и звонили, и соседка Клавдия стучала ножом по трубе отопления, и мама ей отзывалась – под ребристой серебристой батареей всегда лежал наготове медный пестик. Клавдия степенно говорила в трубку:

– Минуточку! Сейчас она подойдет… Эту квартиру – огромную, двухкомнатную – они получили в те времена, когда папа занимал должность замдиректора института по научной части. Мама говорила, что ученый он был талантливый, но несчастливый. По складу интеллекта – генератор идей. Изобретал процессы, опережающие возможности технологий лет на двадцать. До внедрения многих не дожил. В эпоху расцвета космополитизма однажды вечером домой к ним пришли истинные доброжелатели, и папе было предложено… В общем, эта тихая сдавленная речь в прихожей выглядела в маминой передаче примерно так: «Мы вас, Аркадий Наумыч, ценим и не хотим потерять. Пока под нами огонь не развели, уйдите по собственному желанию». Папа так и сделал: взял лабораторию. В детстве Соня не понимала, как это делается – «взять лабораторию». Представляла, как папа берет под мышку всех сотрудников, чертежные столы, приборы, целый коридор на втором этаже… и гордо уходит вдаль. Чепуха! А спросить у него самого возможности уже не было: папа умер, когда Соне было лет пять. Папа умер, но его семья – мама, Соня и сильно старший брат Леня – осталась жить в той же двухкомнатной квартире. И всё осталось прежним: в большой комнате стоял круглый стол на уверенных ногах, всегда покрытый скатертью, которой мама очень гордилась, – коричневого грубого бархата, с тонкой вышивкой темно-золотой нитью. На тяжелом рижском трельяже стояли две фарфоровые фигурки стройных девушек в сарафанах. Натирая мебель, домработница каждый раз ставила их на двадцать сантиметров правее, чем нравилось маме. И каждый раз мама молча их переставляла. Это продолжалось годами…

* * *

Пальчиков, Барашков, Самарский, Выползов… – лет через пятьдесят имена всех этих переулков будут звучать для Сони далекой щемящей музыкой…

Кстати, музыку любили все, отовсюду неслись обрывки песен, маршей, оперных и опереточных арий, концерты по заявкам радиослушателей. Концерты устраивала и сама общественность во дворах. Дядя Леша, наборщик в типографии «Правда», брал свой зеленый перламутровый аккордеон и, положив на него седую голову, чуть ли не со слезами в выпученных за стеклами очков глазах, выводил в самом верхнем регистре одно и то же – «По диким степям Забайкалья».

На второй этаж домсемя вела железная наружная лестница. Там усаживались все желающие, артисты наряжались кто во что горазд. Подружка Лидка влезала к себе в открытое окно, ставила на полную громкость пластинку, и концерт начинался: «Летите голуби, лети-и-и-те…»

У Лидки особенно красиво получались тягучие жалостливые песни, у нее было пронзительное сопрано:

Льется и льется,

Словно года,

В диких криницах

Чудо-вода…

Все были талантливы и постоянно воодушевлены. Вова Сулейманов, мальчик толстый, рыхлый, залюбленный мамой и старшими сестрами, складывал грудки до образования ложбинки, перетягивался мамкиным хохломским платком (платье до полу!), объявлял сам себя: «Выступает Маргарита Луговая!» – и запевал:

Вот вспыхнуло утро,

Румянятся воды,

Над озером быстрая чайка летит.

Ей много свободы

И много простору…

Луч соо-о-о-о-лнца у чайки

крыло серебрит…

Да какой там, к черту, Робертино! Не выдерживали даже взрослые: «Маргарите Луговой», чтобы не обижалась, давали посолировать пару куплетов, а затем вступал весь двор. Это было сверхмощно! И только пух тополиный взлетал и опадал в такт вздымавшимся грудям.


Стоит ли говорить, что все запросто хаживали друг к другу, помогали в большом и в малом, ссорились, мирились, выпивали, сплетничали, ибо знали друг о друге всё самое сокровенное.

И уж если мы о сокровенном…

* * *

…Но сначала – про семью. После папиной смерти их трое осталось: мама, Соня и Лёня-брат. Вернее, так: сначала Лёня, а пото-о-о-ом уже Соня – на выдохе, как говаривала мама, «женской карьеры». Она любила повторять: от первого мужа у меня сын, от второго – дочь и инфаркт. Лёня был невысоким, улыбчивым, с детства помешанным на бабочках. Странно, что при этом закончил он военно-морское училище в Ленинграде, после которого завербовался на Север – Шпицберген, Новая Земля, Североморск… Так далеко от Тополева переулка! В Москве бывал в командировках, а в отпуск ездил ловить бабочек, какого-нибудь эндемика, что водится на единственном холме за некой маленькой армянской деревней. Однажды был арестован – в трусах и с сачком – в двух шагах от государственной границы. Оттуда связались с его командованием, и те сказали: «Не сомневайтесь, это наш сумасшедший в отпуске»… В Сонином детстве, приезжая в командировку, Лёня (форма черная, с золотом, и кортик!) катал ее на лодке в парке ЦДСА и врал-пугал, что не умеет плавать.

Однажды – Соне было лет шесть – он взял ее в гости к известном у энтомолог у. Тот жил в двух огромных комнатах в бездонной коммуналке где-то на Патриарших, и все стены двух этих комнат от пола до потолка были зашиты стеллажами, на которых вплотную, ребрами, стояли плоские белые коробки, так что казалось: со всех сторон ты окружен глухой стеной. Хозяин по одной вынимал из строя совершенно одинаковые коробки с какими-то скучными капустницами, какие миллионами летали на даче, и Лёня потрясенно ахал, вскрикивал, цокал языком…

Наконец, брат вспомнил о ней, сказал – ах, да, у мен я тут сестренка. Не могли бы вы ей что-то показать.

Тот досадливо пожал плечами, буркнул:

– Ну что ж… вот, пожалуй, это?

Подошел к противоположной стене, завешенной длинным белым занавесом, отдернул его…

Там прямо на стене висели застекленные коробки с дивным, ошеломительным, дух захватывающим миром! Вероятно, это были не бабочки, такими бабочки быть просто не могли: радужные веера, индийская мечта, волшебный фонарь, цветные россыпи драгоценных камней – вот что это было! Соня, как вкопанная, стояла с застрявшим в горле вздохом и смотрела, смотрела, глаз не могла оторвать…

Минут через пять, почти не глядя, хозяин машинально задернул занавес, и они с Лёней вернулись к своим скучным капустницам. И долго еще Лёня продолжал рассматривать коробки с унылыми белыми капустницами, восхищенно охая и качая головой.

ІІ

Персонажи Тополева переулка за годы после его исчезновения не изгладились из Сониной памяти ничуть и даже ничуть не потускнели. Они вспоминались в некой перспективе – бесконечный пульсирующий клип, смонтированный из вспышек памяти, пронизанного солнцем тополиного пуха и развесистой лепнины алебастровых июльских облаков.

А на заднем плане – утренний неспешный караван: слониха Пунчи, с хоботом, закрученным вверх, как ручка чайника, и верблюд Ранчо, с угрюмо-неподкупным лицом. Взрослея, старея, никогда уже теперь не умирая – теперь, когда стремительно преобразились все прежние сущности и возникли новые, невиданные и немыслимые в ее детстве и юности, – персонажи Сониного детства менялись, в то же время оставаясь самими собой.

Например, Лидка-вруха, главная Сонина подружка из домсемя, так и осталась тощей дворовой девчонкой, уверявшей, что папы у нее нет, потому что стоит он в карауле у мавзолея, и – одновременно молодой женщиной с младенцем на сгибе полной белой руки. Ибо Лидка выросла, стала пригожей, вышла замуж за мелкого сотрудника то ли МИДа, то ли КГБ – что-то из низшего звена, – которого звали замш