нется тем памятованием, которое будет укреплять и возвышать отныне наше понимание жизни, а значит, и саму нашу жизнь, ее смысл и значение.
На данном примере можно лишний раз показать разность плоскостей «душевного» и «психологического», «духовного» и «личностного». «Душевными», как уже говорилось, обычно называют проявления внешней стороны души, настолько тесно связанной с психикой, что понятия «психического» и «душевного» нередко не различаются в восприятии, становясь чуть ли не синонимичными (напомним: психическая или душевная травма, психическое или душевное заболевание и т. п.). Нельзя, однако, не замечать при внимательном рассмотрении ряд специфических оттенков и определенную смысловую дистанцию терминов. Это связано прежде всего с обсуждавшейся выше коллизией «предмета» и его «проекции». Характеристики «душевного», конечно, подразумевают конкретные психологические параметры, но не сводимы, не растворимы в них до конца. Для «душевного» «психическое» — это возможность найти конфигурацию (партитуру) параметров и свойств для своего адекватного (соответствующего) выражения.
Разумеется, подобные отношения обоюдны (вплоть до иллюзии слияния, которая появилась отнюдь не случайно). Напомним в этой связи теорию эмоций Джеймса — Ланге, суть которой можно свести к парадоксам типа «мы плачем не потому, что нам грустно, а нам грустно, потому что мы плачем». Или: «мы смеемся не потому, что нам весело, а нам весело, потому что мы смеемся»[113]. Хорошо известно, что принятие так называемой «позы аффекта» (опущенные плечи, поддерживаемая руками голова, тяжкие вздохи и т. п.) способно через некоторое время навеять уныние, равно как расправление плеч, придание взгляду бодрости, а фигуре молодцеватой подтянутости, будучи даже искусственно предпринятыми, могут привести к улучшению самочувствия и настроения[114].
Но при всей важности и тонкости этих открытий речь все же идет о прочно закрепляемых вторичных связях, играющих весомую роль (в том числе и весьма положительную), однако могущих привести в случаях их неразличения к искаженному пониманию исходного порядка вещей. Тогда тень наплывает, подменяет, замещает предмет, как бы становится им, и некому уже (изнутри или снаружи), как в сказке Евгения Шварца, сказать со властью: «Тень, знай свое место!»
Еще раз отметим: речь идет, конечно, не о принижении «психического», но лишь о попытке понять его роль как уникального инструмента человеческой жизни. И в этом плане методологически крайне важно не путать, не идентифицировать функции и возможности этого инструмента с производимой (задуманной) мелодией и ее исполнителем. Когда мы слышим звуки и трели определенных тонов, то говорим, например, что это флейта. Но флейта — не звук, не рулады и тем более не музыка, способная вызвать радость или печаль, это всего лишь трубочка с дырочками, настроенная к игре или расстроенная, сломанная. Так и с «психическим» — повторим: не оно страдает и радуется, но душа человеческая, осознающая, чувствующая, переживающая, узнающая, передающая это посредством тончайшего, данного природой и культурой (для верующего — Богом) инструмента, степени его готовности и настройки.
«Духовное», как мы видим, связано по преимуществу с внутренней стороной души (диада «тело — душа», опосредствованная «психикой») или выносимо в отдельную инстанцию и пространство, и тогда «душе» (пониманию души) остается по преимуществу внешняя, чувственная сторона. Напомним еще раз, что писал Владимир Даль о значении слова «дух»: «Относя слово это к человеку, иные разумеют душу его, иные же видят в душе только то, что дает жизнь плоти, а в духе высшую искру Божества, ум или волю, или же стремление к небесному»[115]. Мы знаем также, что «духовное» понимается многими не только религиозно, но и светски (например, в смысле нравственной философии), но в любом случае речь идет о предельных категориях, несущих ценность уже в самих себе, о том уровне, который смыслообразует остальные, и в этом плане — всегда о «стремлении к небесному», метафизическому.
Если продолжать вышеприведенную коллизию жизненной потери, то душа скорбит неутешаемо по ушедшему навсегда любимому человеку, она, как говорят, «разрывается» — рвутся от горя «душевные струны» (всех психологических и психофизиологических инструментов скорбящего), тогда как «дух», «духовное», пройдя сквозь скорбь и сомнения, призваны укорениться в незыблемом и постоянном, в реальности всегдашнего присутствия и действования неустранимой (даже фактом смерти) любви, что пребывает неизбывно и цельно в неведомых нам, но всегда чаемых, всегда нами как-то представляемых «небесах». И здесь, наверное, как нигде, мы не просто умственно и отвлеченно, а всем существом проходим, переживаем, являем собой антиномию человеческого бытия — одновременность «да» и «нет», возвышенного и земного. «От скорби по умершим, — констатирует протоиерей Александр Ельчанинов, — не защитит нас ни естественная наша привязанность к жизни, ни мужество перенесения страданий, ни житейская мудрость, ни даже вера, как бы ни была она велика». И одновременно «смерть близких — опытное подтверждение нашей веры в бесконечность. Любовь к ушедшему — утверждение бытия другого мира. Мы вместе с умирающим доходим до границы двух миров — призрачного и реального: смерть доказывает нам реальность того, что мы считали призрачным, и призрачность того, что считаем реальным»[116].
Но если «душевное» и «психическое» инструментально тесно связаны, то можно ли то же сказать о «духовном» и «психическом»? Правомерно ли, вообще говоря, рассуждать о выражении «духовного» через инструменты «психического» и не пребывает ли «духовное» сугубо бесплотно, не нуждаясь в медиациях?
Действительно, даже в светском понимании «духовное» относимо к сфере высших, нематериальных человеческих потребностей и ценностей (таких, например, как познание, истина, любовь, долг, творчество). Отсутствие стремления к их удовлетворению расценивается как ущерб этой сферы или даже бездуховность. Для верующего эти и другие потребности и ценности также притягательны, но для него они обретают полноту смысла, бытия и спасения как дары и проявления Божьего замысла о нас. Речь тогда о пространстве, которое уготовано и может быть наполнено, несмотря на все наши личные усилия, только с помощью Божьей, в Его присутствии, в деятельности, соработничестве с Ним (иначе говоря, «если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его» — Пс. 126:1).
Очевидно, что любое понимание «духовного» подразумевает для его реализации напряженные усилия всего состава человека, включая, разумеется, задействованность уровней психологического функционирования. Однако вектор этого функционирования, конечная направленность, отнесенность иная, нежели в сфере «душевного». Для последнего опорой, инструментарием являются, по преимуществу, те собственно психологические («одушевление») и психофизиологические («оплотнение») механизмы, что призваны обеспечивать работу памяти, мышления, восприятия, эмоций, переживания и т. п. Для «духовного» ведущим, стержневым, опорным становится «личностное» — особое образование и инстанция (уровень) психологического аппарата. Если собственно «психическое» (разумеется, упрощенно и достаточно условно) — рабочий инструмент каждодневных (каждосекундных) адаптации, эмоционального реагирования, мыслительной и мнемической деятельности, то «личностное» в конечном итоге реализует арсенал выбора, ориентации, сличения, обнаружения, согласования, контроля и оценки следования духовно-нравственным смысловым пространствам и установлениям[117].
Итак, назрела необходимость (если не неизбежность) возвращения в научную психологию «души» и «духа» как фундаментальных категорий. Причем возвращение не надо мыслить как уступку, компромисс — скажем, как допущение лишь внешних проявлений души, тогда как внутренние глубины следует оставить далеко за пределами профессионального интереса. Психология, желающая быть чем-то большим, чем инструкция по устройству, применению и починке психологического аппарата (большим, по словам В.И. Слободчикова, нежели «психология психики»), через признание и опыт соотнесения с метафизической внутренней стороной может обрести опору, почву и контекст своего особого неповторимого служения в познании человека и мира.
Ясно при этом, что если внешняя сторона может быть предметом непосредственного научного исследования, то сторона внутренняя — только предметом метафизического опосредствования, соотнесения, нахождения (и исхождения) предельных форм смыслообразования. Понятно также, что возвращение души потребует возобновления диалога (триалога) психологии с философией и теологией, их новой встречи после более чем столетия развития врозь.
Хочется верить, что время разбрасывания камней миновало и настала пора их собирать. И тогда едва ли не главная задача — вернуть научной психологии душу и душе — научную психологию.
Глава VIХристианская психология как методологическая возможность
В. И. Слободчиков
Сегодня многих отечественных психологов волнует вопрос: возможен ли и существует ли путь интеграции научной психологии и православного богословия, и если да, то в чем он может состоять, и если нет, то почему? По сути, это вопрос и о самой возможности христиански ориентированной психологии.
Определим вначале то смысловое поле, в котором продуктивно вести речь о путях такой интеграции; это поле легко представить в виде двух пересекающихся прямых, задающих полюса напряжения. Первая разметка — это вертикаль, в верхней точке которой, несомненно, должна быть христианская антропология,