Христианская психология в контексте научного мировоззрения — страница 23 из 50

Причем само по себе соотнесение эмпирической конкретики и философии, «физического» и «метафизического» — отнюдь не новость для психологии. Действительно, что, как не философскую метафизику, представляет собой определение человека «как совокупность всех общественных отношений»? Или провозглашение человека «мерой всех вещей»? Но первое, что наш читатель знает хорошо, стало условием («верхним основанием») психологических и социально-психологических исследований в советской марксистской науке, а второе, что так же легко узнаваемо, — «верхняя основа» возникшего в 60-х гг. прошлого века течения западной гуманистической психологии. Обратим внимание не только на метафизическое, но и на временное расстояние: между тезисом Маркса о человеке как «совокупности общественных отношений» и его осуществлением — точнее, преломлением, преложением в психологическую науку — лежит около ста лет, а между провозглашением в Древней Греции человека «мерой всех вещей» и попыткой реализации этого идеала в психологии — две с половиной тысячи…

Крайне важный поясняющий комментарий в этом плане был дан В.П. Зинченко в ходе дискуссии на тему «Психология и этика: возможна ли нравственная психология?». Ее текст, напомню, был опубликован в журнале «Человек» (1998, № 1–4), а затем издан отдельной книгой (Психология и этика: опыт построения дискуссии. Самара, 1999). Зинченко говорил о трех основных путях появления новых (уточняющих) названий нашей науки. Первый связан «с расширением сферы приложения психологических знаний». Так возникла психология «детская, педагогическая, возрастная, медицинская (включая психотерапию), социальная, юридическая, инженерная, военная, авиационная, космическая, даже железнодорожная психология и многие, многие другие». Второй путь связан «с возникновением и развитием междисциплинарных контактов психологии. Отсюда появление психофизики, психофизиологии, психологической антропологии, психологической педагогики, нейропсихологии, психолингвистики, математической психологии и т. д. Здесь возможны неожиданности и образование новых междисциплинарных и мультидисциплинарных комплексов. Наконец, существует еще одно направление, которое как бы перпендикулярно двум предыдущим. Совсем недавно в ходу были курьезные термины — „советская“ и „буржуазная психология“… Но есть вещи и посерьезней. Они связаны с претензией на создание не новой области или отрасли психологии, а новой психологии, инвариантной ко всем областям, относящимся к первым двум направлениям. Примерами могут быть культурно-историческая психология, гуманистическая психология, органическая психология, в известной мере когнитивная психология. К этому же ряду следует отнести обсуждаемое [в данной дискуссии] предложение Б. С. Братуся о создании нравственной психологии, равно как его же совсем недавнее — о создании христианской психологии»[155].

Следует еще раз обратить внимание и на то, что связь психологического и вышележащих (вплоть до самых «верхних») уровней не является (как представляется многим) чем-то надуманным, привнесенным, лишь метафизически умопостигаемым — она может быть обнаружена на примере любого психологического процесса: взятый как таковой, он сам по себе, по сути, бессмыслен и смысл свой (тем более его полноту) обретает лишь в соотнесении с другой, более общей (смыслопорождающей) сферой. Памяти не надо ничего запоминать — это надо человеку, и смысл памяти не может быть найден в ней самой. И мышлению нет нужды мыслить, и восприятию — воспринимать. Психология, абстрагируясь от этого, как всякая наука, идеализирует предметы своего исследования, рассматривая (вынужденная рассматривать) их как отдельно существующие и самодостаточные[156]. Вне этого допущения наука остановилась бы и растворилась в теряющем границы созерцании и переживании мира. Она, собственно, и начинается с определенных правил и методов, извлекающих предмет из целого.

В преданиях о древнегреческом баснописце Эзопе есть эпизод, где он, будучи рабом, спас от позора и разорения своего незадачливого хозяина, который, изрядно напившись, поспорил на пиру, что завтра же выпьет море, а если не выпьет, то отдаст дом и жену спорившему с ним сотрапезнику. Последний заявился к нему на следующий день со свидетелями, требуя выполнить обещанное. Эзоп дал совет: «Выйди к народу и скажи, что ты готов выпить море, как и говорил на пиру. Но именно море, только море — без рек, впадающих в него, без ручейков и подводных течений, без дождей и осевших туманов. Скажи, что, если они освободят от всего этого море, ты выполнишь свое обещание».

Наука каждый раз «выпивает чистое море». И в этой идеализации своего предмета она может (если хотите, должна) отделять, абстрагировать, оставлять в тени, не учитывать очень многое, включая предельные философские, религиозные, мировоззренческие вопросы. Известно, что П.С. Лаплас на вопрос Наполеона, почему в разработанной им физической системе отсутствует Бог, сказал: «Я не нуждаюсь здесь в этой гипотезе». Ответ по тем временам дерзостный, но говорит он не о радикальном атеизме ученого (как думают многие), а о выполнении правил науки, об идеализации предмета («выпивании моря»). Разумеется, если расширить контекст (речь, в частности, шла о движении планет, «небесной механике») и задать вопрос о происхождении Вселенной, порождении жизни, ее цели, ее исходе и т. п., то описываемые Лапласом формы и законы окажутся заведомо неполными.

Наука умалчивает о началах и концах, в контексте, в потоке которых существуют изучаемые ею явления и феномены. Как заметил один современный физик о теории взрыва как причины образования Вселенной, — мы можем просчитать траектории взрыва, но не можем сказать, кто принес взрывчатку. В психологии «выпивание моря» (абстрагирование от составляющих и разноуровневого контекста) можно усмотреть едва ли не в каждой научной работе; причем в последнее время число «пьющих» увеличивается многократно, «естественных морей» явно не хватает, поэтому приходится самим срочно создавать искусственные моря (что не море уже, а бассейн) и затем героически их «выпивать».

Ясно, что наука (это одновременно и соблазн, и условие) стремится к чистоте, выверенности своей идеализации. Уже само по себе это порождает напряжение в отношениях с жизненными течениями и смыслопорождающими полями, защитой от чего до поры до времени могут служить крепостные стены университетов и академий, откуда из амбразур лабораторий можно спокойно и безопасно смотреть на волнующийся мир. Но стабильность такого положения всегда относительна. Всерьез в нее верят «вагнеры», но не «фаусты». Спокойствие прерывается (взрывается), стены оказываются уязвимыми и крепость — картонной, устоявшаяся точка зрения колеблется и наконец сменяется (свергается) другой.

Эта коллизия изнутри может видеться как подвиг ученого, сделавшего смелый шаг, даже как действие гения, который, в отличие от таланта, не улучшает и совершенствует наличное, а порождает новое (неизбежно разрушая, обесценивая тем самым прежнее). Но если выйти в момент свершения нового за пределы науки (как внутренне укрепленного района, крепости), то всегда можно увидеть целый ряд внешних мощных глобальных причин и знаков культурно-исторических перемен, интуитивно улавливаемых не только (если не столько) учеными, но и писателями, поэтами, философами, проповедниками… Все они, каждый по-своему, растревожены неким до конца не выраженным вопросом, который словно повис над миром, дразня, раздражая, печаля, требуя ответа…

И даже расстояния и страны не меняют оптику зрения, но лишь способы понимания и выражения. Так, норвежец Генрик Ибсен идет в паре с австрийцем Зигмундом Фрейдом. У первого — бунт женщины против обстоятельств и давления косных предрассудков времени, у второго — результаты бунта подавленного («невроз», «перенос», «защиты», «вытеснения», «сублимации»). Но речь у обоих — об одних и тех же женщинах своего времени, персонифицировавших тот рушащийся (подтачиваемый изнутри) мир, но навсегда скрывшихся от нас вместе с тем миром, в котором они были провозвестниками обрушения. Их упования и притязания, за осуществление которых они платили страданиями и муками, психическим здоровьем, иногда жизнью («Гедда Габлер»), сегодня — проходные номера и незначимости. В этом плане Ибсен с Фрейдом скрылись за поворотом, сами стали историей (ибо их взгляды вперялись в то, чего сейчас в сопоставимом виде нет).

Так, за каждым серьезным изменением нашей молодой (лишь с конца XIX в. существующей) науки — восходящие в зенит вопросы современности (потом — истории[157]). Примеры можно множить — скажем, появление гуманистического направления в начале 60-х гг., резко отмежевавшегося от психоанализа и бихевиоризма, более того, назвавшего их на своей первой конференции «клеветой на человека». Или — появление экзистенциальной психологии Виктора Франкла. За всем этим — катастрофа Второй мировой войны, вопрос, вынесенный в заголовок одной из послевоенных статей («Как возможна вера в Бога после Освенцима?»), и круг вопрошаний, с ним ассоциирующихся: как возможен теперь человек, как возможны наука, идеалы, ценности, — вообще культура после Освенцима, после чудовищной бойни и самоуничтожения?

В своих ответах на эти беспощадно стоявшие вопросы психология подтянулась (потянулась) к философии и религии, потому что задыхалась уже в рамках своих прежних воззрений. Ну, еще один эксперимент с крысами на обусловливание или еще один анализ эдиповой зависимости — не игрушка ли (даже кощунство) в свете произошедшей трагедии? — «либидобелиберда», как сказал однажды злой на язык Владимир Набоков. И это «подтягивание» и «стыковка» открыли новые возможности и пути, приведшие к ответам, в общем, соразмерным вопросам. Так, в частности, экзистенциальная философия, начавшаяся во многом с русских философов — Льва Шестова и Николая Бердяева, — соединилась после войны с психологией через Виктора Франкла. Именно Франкл внес в психологию личности