Христианская психология в контексте научного мировоззрения — страница 48 из 50

[340]. Чтобы обнаружить переходные звенья, связывающие с нашим временем, воспользуемся описанием одного эпизода, произошедшего через сорок лет после выхода романа Чернышевского.

«В конце января 1904 года в Женеве, — вспоминает социал-демократ, меньшевик Н.В. Вольский (Н. Валентинов), — я застал в маленьком кафе на одной из улиц… Ленина, Воровского, Гусева. Придя после других, я не знал, с чего начался разговор между Воровским и Гусевым. Я только слышал, что Боровский перечислял литературные произведения, имевшие некогда большой успех, а через некоторое, даже короткое, время настолько „отцветавшие“, что, кроме скуки и равнодушия, они ничего уже не встречали… Я вмешался в разговор и сказал… почему бы не вспомнить „Что делать?“ Чернышевского.

— Диву даешься, — сказал я, — как люди могли увлекаться и восхищаться подобной вещью? Трудно представить себе что-либо более бездарное, примитивное и в то же время претенциозное. Большинство страниц этого прославленного романа написаны таким языком, что их читать невозможно. Тем не менее на указание об отсутствии у него художественного дара Чернышевский высокомерно отмечал: „Я не хуже повествователей, которые считаются великими“.

Ленин до сего момента рассеянно смотрел куда-то в сторону, не принимая никакого участия в разговоре. Услышав, что я говорю, он взметнулся с такой стремительностью, что под ним стул заскрипел. Лицо его окаменело, скулы покраснели — у него это всегда бывало, когда он злился.

— Отдаете ли вы себе отчет, что говорите? — бросил он мне. — Как в голову может придти чудовищная, нелепая мысль называть примитивным, бездарным произведение Чернышевского, самого большого и талантливого представителя социализма до Маркса! Я заявляю: недопустимо называть примитивным и бездарным „Что делать?“. Под его влиянием сотни людей делались революционерами… Он, например, увлек моего брата[341], он увлек и меня. Он меня всего глубоко перепахал… После казни брата, зная, что роман Чернышевского был одним из самых любимых его произведений, я взялся уже за настоящее чтение и просидел над ним не несколько дней, а недель. Только тогда я понял глубину. Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь…

— Значит, — спросил Гусев, — вы не случайно назвали в 1903 году вашу книжку «Что делать»?

— Неужели, — ответил Ленин, — о том нельзя догадаться?»[342]

Не посетуйте на столь длинный пересказ, но для понимания важны не просто чьи-то отдельно взятые слова, а обязательно и их контекст, ситуация в целом. Со времени этого разговора политических эмигрантов в женевском кафе прошло сто с лишним лет, но деятельность Ленина (жизнь которого «получила заряд», была в юности «перепахана» романом Чернышевского и, косвенно, образом мысли Сеченова — как прототипа героя романа) полностью не ушла в архив истории, ее плоды пожинаются до сих пор, а материальные знаки маячат повсюду в виде памятников, бюстов, названий площадей, поселков, улиц, станций железной дороги, метро и т. п. В самом сердце столицы, под стенами Кремля, стоит мраморный Мавзолей с мумией «вождя мирового пролетариата» и поклонника романа Чернышевского, из центра Москвы по Ленинградскому проспекту, переходящему в Ленинградское шоссе, вы едете на машине (можно и на поезде с Ленинградского вокзала) в город Санкт-Петербург, странным образом затесавшийся в середину Ленинградской области…

Да если бы дело ограничивалось только нынешней топонимикой, вполне отражающей понятийный сумбур в головах современников (вроде столичной площади Ильича с вытекающей прямо из нее улицей Сергия Радонежского). Но в политической и общественной жизни нынешней постсоветской России наследники, последователи и поклонники дела «Ильича» (и Сталина, и Молотова, и Дзержинского, и всей этой камарильи) составляют на сегодня вторую (!) по численности парламентскую партию, которая (без всякой оглядки на кровавое прошлое), как и ее предшественница, называется коммунистической, хотя всем известно (по крайней мере — должно бы быть известно), что коммунизм наяву (а не в «снах Веры Павловны») обернулся трагедией миллионов людей, депортацией целых народов, последовательным уничтожением целых сословий русского общества — дворянства, крестьянства, духовенства, купечества, цвета русской интеллигенции. Говорить в этом плане, что Советское государство было правопреемником Русского, — примерно то же, что считать Турцию со столицей в Стамбуле преемницей Византии со столицей в Константинополе.

Нынешнюю Россию не только именуют «постсоветской», но она слишком во многом и остается внутренне таковой, словно не осознающей своего столькими жертвами купленного освобождения из коммунистического плена и все порывающейся вернуться обратно. Если же говорить с позиции психологии, то главным следствием «погромного века» стал «человек советский» (или — более обобщенно — «красный человек»), чьи укорененные черты (нетерпимость, подозрительность, постоянный поиск врагов, группоцентризм, переходящий в вождизм и прочее) проявляются и сегодня. Зрение (мировоззрение) постсоветского человека во многом остается по-прежнему искаженным за счет вбитых в сознание и уже в подсознание реакций, штампов и идеологем, что обнаруживает себя в самых разных сферах — от политических до церковных (недавно я слышал призыв ввести государственную «диктатуру православия» по образцу ленинско-сталинской «диктатуры пролетариата». Опять же если брать истоки и суть — отзвук темы «Легенды о Великом инквизиторе» из «Братьев Карамазовых»).

Надо ли говорить, насколько это далеко от христианского угла зрения. Взять хотя бы неутомимый (лучше сказать неутолимый) поиск врагов, заговоров, нахождение источника зла исключительно в других людях, народах, нациях, странах, сословьях и — как неизбежное следствие — жестокая борьба с ними, вплоть до целей и средств их полного и окончательного уничтожения. Однако — о чем в споре с первыми идеологами социализма говорил еще Ф.М. Достоевский — зло залегает в человеке значительно глубже, чем полагали эти идеологи. Речь должна идти об изначальном поражении «первородным грехом», о душе как поле борьбы Бога с дьяволом. «Первородный грех, — пишет протоиерей Александр Шаргунов, — напоминает вам, что зло не есть нечто внешнее по отношению к человеку… Зло уже здесь, в глубине нас самих, а не только в других. Зло в подлинном первоначальном значении — прежде всего в нас, а не в общественных условиях. Христос заповедует нам начать с уничтожения зла в нас самих, а не с того, чтобы убивать тех, кого мы считаем так или иначе злыми… Зло, разумеется, присутствует в мире. Оно может воплощаться через другого, но оно также — неискоренимо — во мне самом… Бессознательное отвержение первородного греха — во всех бунтах, революциях, в коммунистической революции Маркса — Энгельса, в мессианском фанатизме Гитлера… Почему никто никогда не сказал, почему не хотят понять, что умерщвление миллионов людей в гулагах и освенцимах совершается по причине отвержения догмата о первородном грехе?»[343]

Обещания коммунистического рая наиболее строгую и длительную проверку прошли в нашей стране[344]. Это вовсе не значит (как утверждают сейчас некоторые), что это был «особый путь», «наша специфика» и т. п. «Советский человек» — явление интернациональное, всемирное, его родовые черты без труда узнавались в XX веке на Кубе и в Анголе, во Вьетнаме и Польше, в Румынии и Германии (ГДР). Именно изначальная разность религий, рас, народов показывает, насколько объективны, серьезны, принудительны законы формирования Homo soveticus, насколько эти законы перекрывают, перемалывают исходные межкультурные несовпадения людей, имевших соблазн или несчастье вступить на этот путь.

За нынешними призывами (косвенными, а порой и прямыми) к повтору «коммунистического проекта», разумеется, с уверениями «учета ошибок и избегания крайностей» кроется очередная попытка игнорировать присутствие и действие социально-психологических закономерностей и — главное — духовных законов. Последние, как известно, даже не железные. Они — алмазные. Думать, что можно переиграть их или как-то обойти — это не просто еще раз наступить на грабли. На этот раз — уже на самострел.

— Можно ли аспекты веры трактовать только как метафизическую потребность, или это должно быть связано с точки зрения психологии с какими-то иными оценками и состояниями?

— Вера, как уже говорилось, есть общепсихологический феномен, буквально пронизывающий всю жизнь человека. Ведь мы находимся в вероятностной среде и можем лишь вероятностно предполагать, прогнозировать свое будущее. Отсюда, кстати, понятно, почему «надежда умирает последней»: для ее существования достаточна минимальная вероятность успеха. Вера подразумевает уже иную, более «солидную» вероятность. Основные борения где-то вокруг 50 % успеха. Мера веры часто равна мере неверия. Отсюда необходимость борьбы в себе за веру против неверия. Отсюда парадоксальное, казалось бы, «верую, Господи! Помоги моему неверию» (Мк. 9: 24). И, наконец, уверенность, которая психологически подразумевает субъективную вероятность, близкую к единице.

Итак, речь идет о будущем, которого пока нет, но нельзя сказать, что оно непредставимо. Другое дело, что оно представлено не так, как оно будет, может быть, на самом деле. Вспомним старый анекдот про то, как жена купила лотерейный билет и вслух за семейным ужином мечтает: «Вот, мы выиграем „Волгу“, отправимся семьей на юг, папа сядет за руль, я рядом с ним, а ты, сыночек, сзади, и мы поедем». Ребенок, услышав это, начинает капризничать: «Я хочу на переднем месте рядом с папой, я хочу рядом с папой!» Маме это надоедает, и она прикрикивает: «Выйди немедленно из машины, мы поедем без тебя!» Нет никакой машины, но она видима участниками сцены.

Когда же мы говорим о