Старый протестантизм. Одержимые Книгой
Как и в истории иудео-христианской религии, освобождение от коллективно-невротической навязчивости, достигнутое реформаторами, продержалось недолго. Прежняя система навязчивых идей – сильнее всего у Кальвина, слабее всего у Цвингли – была заменена новой, претворяемой в жизнь еще более строго и жестко. Можно сравнить это с появлением нового симптома при жестком вытеснении старого. Неопытные часто замечают только отсутствие старого и верят в исцеление, до тех пор, пока патогенный конфликт не создаст новое невротическое проявление. Так случилось и в дни Реформации на основе коллективного невроза. На ранних стадиях Лютер, отделившийся от Рима, преодолел страх перед библейскими писаниями благодаря ликующему чувству обретения милости и спасения. Но вскоре этот страх вышел на первый план. К нему прибавилась страстная дотошность к церковным вероучительным писаниям, навязчиво-невротическая у Кальвина и перешедшая в коллективный невроз у его последователей. Она привела к появлению массы почти неуловимых отличий. Жизненные влечения все решительней направлялись в сферу библейской и церковной ортодоксии – к системе символических идей и действий, призванных давать удовольствие. Протестантизм все больше и больше становился книжной религией[835], интеллектуальной, догматичной[836], однако основанной на пламенных чувствах и возраставшей в атмосфере страха, ибо отклонение от истинного учения сулило вечные муки. Бог все больше и больше превращается в сторожа догматов и писаний и с диким гневом выступает против нарушений догматов и экзегезы, а тех, кто преступил этот закон, карает более жестоко, чем тех, кто совершил нравственные злодеяния. Мельчайшие нарушения догмы, иными словами, официального религиозного кодекса, караются максимально жестоким наказанием – вечными адскими мучениями. Религиозный невроз создает невротика-Бога. Личность растворяется в толпе еще сильней, хотя территориально все ограничивает принцип: Cujus regio, ejus religio – «чья власть, того и вера». Доктрина о том, что Библия вдохновлена свыше, в реформированных швейцарских церквах с 1675 года распространяется даже на гласные звуки в Ветхом Завете[837]. Догматические споры проходят в оскорблениях и фанатичной ненависти. Только один пример: саксонский придворный проповедник Хё фон Хёнегг заявил в 1631 году после коллоквиума в Лейпциге, – что должно было послужить объединению, – что приверженцы Реформации в 62 пунктах едины с турками, в 37 – с арианами, а «более сотни жутких пунктов им нашептал не кто иной, как адский дух, воплощение дьявола, кто и есть причина, исток и вдохновитель оного учения»[838].
Дух любви Иисуса Христа скрыл свой лик перед этим диким и кровожадным спором. Но он жил в песнях, молитвах, духовных книгах XVII – начала XVIII веков[839], в поэмах Герхарда, в хоралах Баха и в других деяниях веры.
В народе свирепствовал страх, вера в ведьм возросла до предела. Люди верили в Бога и в любовь к ближним, но у них не было сил любить. Бернский церковный историк Блош пишет о Швейцарии времен реформатов: «Вера в дьявола стала важней веры в Бога; страх Божий в то время было правильнее назвать боязнью дьявола»[840]. С 1575 по 1700 год в культурных странах убили не меньше миллиона ведьм, из которых четверть, а может, и больше – жертвы протестантской веры в дьявола. Из этой атавистической регрессии родился первобытный садизм. В иных местах Реформация породила ужас. Например, в кантоне Цюриха в XV веке по обвинению в колдовстве казнили только двоих, в XVI-м их становится 37, к которым прибавились 23 казненных за поклонение дьяволу (25 – за богохульство и один студент – за гнусные разговоры о причастии). Последней садистской оргией ортодоксии стало убийство восьми женщин в Цюрихе в 1701 году по обвинению в колдовстве: одну сожгли, остальных зарубили мечом[841]. Еще хуже было в Берне, где с 1591 по 1595 год перепуганные жители, защищаясь от дьявола, ежегодно сжигали по одиннадцать ведьм, а с 1596 по 1600 год – по полсотни[842]. В бернских деревнях Инс и Бюрен как-то убили четверку ведьм, среди которых оказалась 102-летняя старуха. В четырех деревушках на озере Биль с 1611 по 1667 год убили 60 «колдунов». Иные женщины в мазохистском безумии оговаривали сами себя, утверждая, что имели с дьяволом греховные отношения. От других такие признания выбивали под пытками. Из протоколов заседаний женевского Совета следует, что с 1609 по 1615 год, как пишет Флери[843], совершались ужасные садистские оргии во имя христианства, а на самом деле – из-за губительной попытки совладать со страхом. В Германии дела обстояли не лучше, что на основании документов доказывает Николаус Паулюс[844].
Первые борцы против убийств ведьм – кальвинистский проповедник Антон Преториус (ум. ок. 1625), протестантские врачи Иоганн Вейер и Иоганн Эвих, как и другие, не отрицали факт колдовства, но осуждали ложные обвинения против невинных женщин, пытки и казни[845]. Карл Хазе констатирует: «Того, кто не считал сжигание ведьм богослужением, ждал вечный адский огонь»[846].
Утрата любви, весьма частая при личных и коллективных неврозах, и притом сплетенная с ортодоксальной верой в Бога, проявилась в то время и в яростных гонениях на еретиков. После Тридцатилетней войны католики и протестанты ненавидели друг друга. И те и другие ссылались на Христа, вот только Христос, воплощенная любовь, требовал от своих учеников одной только любви. Но и между собой протестанты враждовали с такой жестокостью, в которой не осталось и следа от духа Христова. Зять Меланхтона Каспар Пейцер, личный врач курфюрста Августа I Саксонского, за приверженность идеям кальвинизма провел в тюрьме двенадцать лет, где инквизиторы-лютеране грозили ему раскаленными щипцами, если не отречется[847]. Еще одного кальвиниста, канцлера Кракова, замучили в тюрьме до смерти[848]. Другого так долго пытали в крепости, пока он не сошел с ума (ibid.). До образца «по тому узнают все, что вы Мои ученики, что будете иметь любовь между собою» было как до небес – и это в то время, когда христиане с бешеным фанатизмом ратовали во имя Христово. Кальвинисты убили 72-летнего Олденбарневелта, почтенного старика, ибо тот утверждал, что Христос умер ради спасения всех людей, а не только избранных[849]. Та же участь грозила и пастору из Цюриха Михаэлю Цингу, если бы он не сумел сбежать[850]. Гуго Гроций, друг Олденбарневелта и основатель международного права, был приговорен к пожизненному заключению, ибо разделял более свободные взгляды арминиан. Сбежать ему помогла храбрая супруга, которая последовала за мужем в тюрьму и вывезла его в сундуке, где якобы лежали книги[851].
Ту же потерю человеческих чувств демонстрирует жестокое уголовное правосудие времен тогдашней ортодоксии. О саксонском криминалисте Карпцове, который хвалился тем, что 53 раза прочитал Библию целиком, рассказывали, что он вынес 20 тысяч смертных приговоров, многие по обвинениям в колдовстве[852]. Свирепые расследования заставляли людей признавать вину там, где для этого не было ни малейших причин.
Социальные отношения, эксплуатация и угнетение подданных доказывали, что религиозное рвение и христианская любовь находились в обратной пропорции. Как обычно, это отклонение в компульсивно-невротический символизм, и даже более того, в догматизм, привело к тяжелейшему краху любви.
Государство, глава Церкви, было исполнителем ее садистских возглашений.
Причины этих массовых явлений, основанных на страхе и неврозе навязчивых состояний, легко найти с помощью теории страха. В то время царило страдание. Чума, перед чьей яростью люди были беззащитны, не позволяла ни радоваться, ни любить жизнь, и безгранично усиливала страх перед Богом и дьяволом. Уже названные социальные условия вредили населению. Свирепствовали войны. Так возникли тревожные неврозы, не говоря уже о неврозе навязчивого страха.
Строгие нравственные устои ограничивали влечения и усиливали страх. Из страха родился аскетически-пуританский стиль жизни. Любовь была в таких оковах, какие мы сегодня и не представим.
Мы уже говорили: благочестие всех реформаторов сопровождал страх. Благоговение перед Богом было так пронизано страхом, что любовь не могла проникать сквозь него без искажений. Любовь набожных людей, обращенная к Богу, почти не возвращалась к людям, – по меньшей мере в учениях Кальвина и Лютера. Впрочем, глупо ожидать, что Евангелие любви, которому учил Иисус, поймут в нынешнее время с его тяжелыми вытеснениями и оковами страха. Воспитание должно было сильно уменьшать любовь к Богу, ближнему и себе, и силы любви неминуемо шли на формирование навязчивых реакций в форме фантазий и символических действий (таинства). Так ортодоксия передала по наследству свой коллективный невроз, и он продолжался, пока не стал непереносимым и не привел к перевороту. Любые страсти изливали себя в символических фантазиях и догмах. Религия сосредоточилась на символах веры и застыла в интеллектуальном ригоризме[853]. Единицы могли воспринять трогательную тайну простой любви к Богу, ближнему и себе в духе Иисуса – и ощутить, что это и есть главная сила души. Кальвин не позволял религиозному страху исчезнуть, ибо все время подпитывал мрачные представления о Боге; Лютер – ибо слишком сильно направил благочестие на страх перед Последним судом и на вечные адские муки, а обязанности людей к ближним своим отошли на второй план. Ортодоксия бесконечно усилила эти опасности. Можно понять, почему многие протестанты-аристократы перешли в католичество.
Осветив проблему страха, мы увидели, что Реформация и ее печальное перетекание в ортодоксию, вопреки ее сущности, срочно нуждалась в новой реформе. Ей требовалась любовь Христова – и в вере, и в жизни. Благодаря ее разрыву с католичеством – самой могущественной системой навязчивых идей, какую только знал мир, – ее дальнейшее развитие шло намного легче.
Устранение одержимости в протестантизме. Христианская любовь
Теория страха учит, что есть две разновидности устранения компульсивных симптомов. Первая – синтетическая, при которой эрзац-удовлетворение, доставляемое симптомами, заменяется другим, более сильным. Вторая – аналитическая; она восходит к конфликту, сформировавшему навязчивую идею, и устраняет приговор «Сверх-Я». Так она достигает той точки, в которой вошло символическое эрзац-удовлетворение, принявшее нежеланный и часто болезненный путь, и находит другой, более рациональный, удовлетворительный и подходящий к требованиям реалий внешнего и особенно внутреннего мира. При создании новых путей цель – освободить любовь и все ценные силы личности, прежде скованные компульсивным симптомом. Это делается с помощью сублимаций и устремления к нравственному совершенству, а у религиозных людей – подчинения всех их сил воле Божией. Развитие может проходить спонтанно или под влиянием одного или нескольких наставников или помощников.
Синтез пытается найти более выгодное эрзац-удовлетворения, нежели то, какое дает существующий симптом, и в то же время отыскать лучший способ уклонения от страха и совладания с ним. В этом он принимает как данность силу наказующей инстанции («Сверх-Я», а в терминах религии – божественное требование искупления). Аналитическое разрешение конфликта, ведущее к страху и вине, напротив, исследует любые притязания вины и искупления и заменяет их другими. Например, Иисус не ценил жертвы, предписанные законом Моисея во искупление и во очищение вины. Он объяснял заповеди святой любящей волей Небесного Отца, он отрицал искупление как попытку утолить мстительность и даже правосудие Божие, и признавал наказание только как орудие божественной любви. Вместо расплаты, выглядевшей, словно штраф, он настаивал на раскаянии и перемене взглядов, при этом к любви, к преданию себя доброй воле Божией, любви к ближнему, и – только как следствие этих условий – любви к самому себе.
Коллективный невроз навязчивых состояний рушится тогда, когда вождь окажется несостоятельным, – тогда исчезнет вера в его любовь, уменьшится давление, рождающее страх (страдания, опасности, причины для боязни), и усилится доверие к собственным мыслям, чувствам и воле, а также способности любить.
Преодоление протестантской ортодоксии произошло благодаря некоторым родственным движениям. Мы укажем несколько. Самое важное проявление их единства – устремление к христианской любви. Преодоление ортодоксии нерелигиозными методами – за рамками нашего исследования.
Снова к любящей вере Христовой. Себастьян Кастеллио, баптисты и квакеры
Уже при жизни Кальвина появился благочестивый христианин, ученый, всей своей жизнью показавший, что совершенная христианская любовь изгоняет религиозный страх и его проявления в навязчивых идеях. То был француз Себастьян Кастеллио (1515–1563), директор школы, позднее проповедник в Женеве (1541–44). В юности он жил в Базеле в жестокой нужде и был корректором в типографии. Из-под его пера вышли важные филологические и теологические работы, а с 1553 года он преподавал греческий в университете Базеля.
Сутью теологии Кастеллио стала любовь к Богу. У всей нашей жизни нет никакой другой цели, кроме той, на которую указывает Иисус: претворять в жизнь любовь к Богу и к ближнему[854]. Пылко и трогательно он взывает: «О, если бы Илия снова сошел с небес; если бы жаром своего духа и слова принес с небес огонь любви и возжег жертву нашей молитвы, чтобы впредь мы славили только одного Бога!»[855]. Для него любовь – это высочайший и самый важный признак настоящего благочестия[856].
Учение о двойном предопределении он мужественно называет чудовищным[857]. Согласно этой теории, Бог делает вид, что зовет к себе всех людей, но при этом сохраняет возможность спасения для привилегированных. «Этот Бог похож на ребенка, который держит привязанную за ниточку птицу, открывает ей окно и говорит: Улетай! – Он предложил нам спасение, но при таком условии, исполнение которого от нас не зависит, и даже исполнить которое он нам не разрешил» (ibid.).
Христос у Кастеллио тоже совершенно другой, чем у Кальвина. У него вызывало ужас сожжение еретиков. «Кто захочет стать христианином, – пишет он в Traité des Hérétiques[858], – когда он видит, что тех, которые исповедуют имя Христа, христиане мучают огнем, водой и мечом без сострадания, обращаясь с ними хуже, чем с разбойниками и убийцами? Всякий подумает, что Христос – это Молох или какой-то подобный ему бог, если он хочет, чтобы людей приносили в жертву и сжигали заживо. Кто захочет служить Христу при условии, что если он во многих спорных вопросах разойдется во мнениях с имеющими власть и право на насилие, то его сожгут заживо и при этом по приказу Христа, и более жестоко, чем в быке Фаларида? Даже если он воззовет ко Христу из пламени и изо всех сил закричит, что он в Него верит? Положим, что Христос, судья нас всех, присутствовал бы при этом и сам огласил приговор и разжег костер; кто бы не сказал тогда, что Христос – это сатана? Ибо что еще может сделать сатана, как не сжечь призывающих имя Христа? О, Христос, творец и царь мира, Ты видишь это? Неужели Ты ожесточился и стал совершенно другим? Когда Ты был на земле, не было никого ласковее Тебя, никого нетерпимее к несправедливости. Как агнец перед стригущим, не отверзал Ты уст своих, хотя Ты был избит, поруган, коронован терниями, распят между разбойниками; Ты был презрен, но молился за тех, кто причинил тебе эту несправедливость. Неужели Ты так изменился? …О, Христос, неужели Ты повелеваешь и одобряешь такое?»
В отличие от Кальвина, для которого грехопадение Адама было непоправимым и служило поводом для вечных адских мучений, Кастеллио писал: «Важно, чтобы милосердие Христа было столь же сильно и действенно, как грех Адама»[859].
Из-за веры в любовь Кастеллио отвергает антропологический пессимизм. «Или Адам согрешил против своей природы и виновен, ибо обладал свободой; или его неотвратимо влекла эта природа, сотворенная Богом, и тогда не он, а Бог – исток зла»[860]. Кастеллио выступает за первое допущение.
Он невероятно человечен в смысле любви к людям. По сравнению со зловещей фигурой Кальвина с его жестокой и грубой бранью, похожей на град камней, Кастеллио добр и кроток, и уже благодаря этому можно догадаться, кто лучше понял дух Евангелия. Как только не клял его Кальвин: богохульник, клеветник, разбрехавшийся пес, христопродавец, нечестивец, грязное отродье, бродяга, разбойник, никчемный бездельник – памфлет Кальвина назывался «Клеветы никчемного бездельника» и заканчивался фразой: «Да удушит тебя дьявол, сатана!»[861]. Кальвин выставил Себастьяна на осмеяние, сказав, будто тот, как обычный вор, крадет хворост. Кастеллио отвечал кротко и мягко – трогательный знак чистоты его совести и искреннего отношения ко Христу. Упрек в воровстве он легко опроверг и ответил, что в дни его жесточайшей бедности, в которых виноват был сам Кальвин, он на глазах у всех багром доставал из Рейна плывущие бревна – и занимался этим наряду со всеми, ибо им разрешили, а Совет даже наградил его с друзьями за помощь в предотвращении угрозы[862]. С достоинством и смирением он защищается от оскорбительных и несправедливых обвинений Кальвина. Власть женевского реформатора, который обрушился на великодушного защитника божественной и человеческой любви словно высший ненавистник, даже в Базеле доходила до того, что Кастеллио не дали напечатать памфлет в свою защиту, который он назвал, с намеком на обвиняющий его труд Кальвина, Der Flößerhaken («Лесосплавный багор»). Та же участь постигла и другой памфлет, направленный против еще одного памфлета Кальвина, где тот пытался показать, что еретиков нужно усмирять мечом. Приверженцы Кальвина затеяли против Кастеллио очень серьезный процесс, и, видимо, это ускорило смерть Себастьяна, которая постигла его 29 декабря 1563 года[863].
Как пишет Жиро, Кастеллио выступает за Реформацию, отличную от той, к какой стремились реформаторы, – она более вольна, последовательна, основана на любви, свободна от страха, из-за которого возникают навязчивые идеи и уходит любовь, она свободна от боязни людей и чумы. Когда женевские пасторы трусливо и мерзко отказались от душепопечительства в чумном лазарете, он вызвался добровольно[864]. В те времена, среди массовых психозов и неврозов, несмотря на свою глубокую проницательность, пленительное красноречие, чудесный пример, он мог немногого добиться. Кальвин заменил один невроз другим, создав для тех, кто чувствовал себя избранным, и новую уверенность в любви, и благодарность за нее, и новую радостную деятельность – претворять в жизнь славу Божию. Однако оставались ужасный гневный Бог, ад, поглощающий почти всех людей, нехватка любви к ближнему, рожденный всем этим страх и угрожающее навязывание догм. Никто не станет оспаривать то, что Кастеллио сильно отстает от Кальвина, если говорить о всемирных целях. Себастьян был словно из иного времени, но он сиял как звезда, и хоть учение его в те дни принять и не могли, его истинно христианский путь совладания со страхом не может не восхищать[865].
Швейцарских баптистов во многом не поняли. Их гнали и протестанты, и католики. Они хотели претворить в жизнь христианство Иисуса, явленное в синоптических Евангелиях, а у реформаторов и католиков господствовали взгляды Павла. Баптисты, возмущенные всем, что творилось в церквях не меньше, чем Лютера и Цвингли, и не видевшие надежды ни в главах Церкви, ни в папе римском, ни в епископах, ни в священниках, решили, что их поведет только Христос – не облаченный в одежды догматов, а говорящий на простом евангельском языке. Благодаря Ему они снова познали Бога как любовь и не захотели ничего знать о мрачном учении о предопределении и осуждении на вечные муки. Они отвергли и оправдание верою, и тоталитарное государство, и искупление грехов Христом[866], и притязание Церкви на привилегии, – и противопоставили этому собственный идеал, первохристианскую общину Иерусалима, и крещение детей. Они хотели вступить в непосредственное пророческое общение с Богом и получать от него прямые указания. В связи с этим Конрад Гребель говорил следующее: «Дух внутри меня заставляет меня; смотрите, я как новое вино без отдушины, взрывающее новые бутыли»[867]. Баптисты часто понимали под этим духом божественное вдохновение. Жили они по Нагорной проповеди – отсюда запрет на военную службу, на смертную казнь и на десятину. У них даже просматривалась склонность к своего рода коммунизму[868]. Благочестие и этика строились на любви. Естественно, их высокие идеалы повлекли конфликт с Церковью и государством, и поэтому они чрезмерно подчеркивают скорый конец света. Хоффман прав: «В то время как реформаторы укоренились в идеях Павла, баптисты держались проповеди Иисуса с ее этическими императивами и эсхатологическими надеждами… Здесь баптисты, без сомнения, ближе к библейскому христианству, нежели реформаторы, хотя и последние стремились к нему вернуться»[869].
Цвингли в Expositio fidei christianae судит о анабаптистах односторонне и несправедливо: «Это порченые люди, нищие, неустроенные, все их богатство – увещевать старух пышными речами о божественном ради куска или немаленького подаяния… Они полагаются на то, что внешне выглядят как святые, и учат, что христианин не может занимать начальственную должность, не должен убивать даже по закону и даже виновных. Нельзя вести войну, даже если тираны, безбожники, насильники и разбойники ежедневно мародерствуют, убивают и неистовствуют. Нельзя приносить присягу, нельзя требовать налоги или оброк, все должно быть общим… Мужчина может иметь несколько «духовных» жен и при этом вступать с ними в половую связь. Нельзя платить десятину и иметь постоянные доходы, и еще сотни подобных глупостей»[870].
К сожалению, от реформатора ускользнуло, какие христианские идеи прячутся за этими взглядами баптистов, неудобными и опасными для государства и далекими от мира сего. Еще он сильно обобщает ошибки отдельных людей. Одно ясно точно: анабаптистов вела любовь.
Страх баптисты одолевали бесчисленными актами мученичества. Но в то время было слишком много вытеснений, и их не могли оценить по достоинству.
С психологической точки зрения квакеры сродни баптистам, но акцент у них еще сильнее сделан на вдохновенной связи с Богом и деяниях любви. Религиозное переживание приобретает возвышенное значение. Так, Джордж Фокс говорит о себе: «Я познал Бога на опыте, у меня словно был ключ, и я открыл дверь»[871]. Фокс, с детства склонный к мрачному восприятию жизни, испытавший потрясение, увидев чужую бедность, разочарованный в официальном душепопечительстве, которое предложило ему только догмы об истоках Христа и жестокое рвение, после глубокого изучения Библии и тяжелых душевных страданий, в которых определенную роль сыграл страх, испытал видения, открывшие ему Божию любовь. После новых искушений он увидел над океаном человеческого мрака и смерти бесконечность, сотканную из света и любви, и узнал в этом свете нескончаемую любовь Божью. Наполненный ею, он выступил против церемоний и догм, которые его церковь страстно отстаивала и которые только становились причиной расколов, и начал неслыханно смелую кампанию за более возвышенное претворение в жизнь любви к людям, за справедливое правосудие, против пьянства, против продажи залежалых товаров и иных форм мошенничества. Нужно признать, он также выступал и против будто бы невинных развлечений – против спорта, против всех видов музыки… Церковная ортодоксия и здесь – как при любом другом неврозе навязчивых состояний – разрушилась, когда на трон взошла «совершенная любовь», описанная в Первом послании Иоанна.
Когда невроз навязчивых состояний проявляет себя в инсессиях, при которых «Я» приемлет фантазии и действия, призванные защитить от страха, могут возникнуть эрзац-успокоения, дающие немалое удовольствие и используемые как его источник. Но этому приятному состоянию наступает конец, когда что-то вмешивается извне, изнутри или с обеих сторон. То же самое может происходить и при коллективном неврозе навязчивых состояний.
Старопротестантская ортодоксия сперва давала приверженцам относительное удовлетворение. Однако ей приходилось очень сильно подчеркивать свои догмы и институции и цепляться за них с фанатичным страхом. Мы видели, как жестоко она боролась, ненавидела и преследовала другие представления о вере, которые также опирались на Библию, и с какой яростью она обрушивалась на католичество. Ненависть была столь сильна, ибо конкуренты угрожали пастве и источникам удовольствий и мешали приверженцам ортодоксии стать частью безликой толпы.
Это сужение умственных и чувственных горизонтов теперь привело к появлению помех, угрожавших всей системе. Сначала мы рассмотрим случай, когда перенос жизненных влечений на догмы и церковные структуры произошел не полностью, и прежде всего потребность в любви осталась такой живой в религиозной и нравственной сфере, что деяния Церкви в установлении правосудия допускались минимально. В первую очередь фигура Иисуса и его весть о любви Божией к людям и о любви людей к Богу, занимавшая центральное место в Евангелиях, стала причиной борьбы против тогдашней религиозной обстановки. Многие искренние христиане все сильней отторгались от старопротестантской ортодоксии с ее религиозными войнами, обвинениями в ереси и вечными догматическими спорами вместо назидания с любовью. Компульсивно-невротическое растворение в толпе больше не давало покоя, ибо душа, влекомая ко Христу, жаждала любви и отвергала превращение христианства в голое богослужение и наполненное ненавистью преследование еретиков. О критике системы рационализации поговорим позднее.
Произошел сдвиг интересов в сторону ортодоксального государственного христианства с его направлением благочестия на окоченевшие догмы и церковные институты, его навязчиво-невротическим страхом перед текстом Библии и ее официальным толкованием в облике догматов Церкви. На этом этапе важнейшим религиозным и эмоциональным откликом, призванным противостоять этой системе, был пиетизм. Вернле описывает его так: «В пиетизме субъективизм верующей души восстает против безличного объективизма ортодоксальной системы. Это восстание произошло в рамках старого библейского христианства. Там, где душа алчет Бога и жизни, исходящей от Бога, ее не удовлетворит объективная христианская истина, означенная в Библии, с ее объективным и раз и навсегда совершенным спасением в искупительной смерти Богочеловека и с объективным церковным институтом, где проповедуют слово Божие, а таинства раздает рукоположенный клирик, назначенный государством и получающий от него плату. Она хочет лично удостовериться в божественной любви и лично почувствовать силу Его духа»[872]. Пиетизм означает обратное перенесение жажды жизни и любви (Фрейд сказал бы о «либидо») из коллективного компульсивно-невротического интеллектуализма и сакраментализма на религиозную любовь. При этом происходит еще одна перемена: человек прекращает быть частью толпы и входит в общинное христианство, дающее ему защиту личной жизни и переживаний.
Тот, кто знает теорию страха, знаком с компульсивными расстройствами и представляет себе, как личность становится частью толпы, без труда поймет, какие последствия влечет возвращение любви на главную роль в религии, вере, культе и нравственной жизни – до такой степени, что они становятся чистыми проявлениями любви. Это ведет к устранению страха перед библейскими писаниями и догмами; ум перестает некритично принимать непонятные моменты доктрины; прекращается дотошное внимание к иррациональным церковным догматам и другим установкам; и заканчивается фанатичное стремление присоединиться к официальной церковной организации. Читатель заскучает, если мы еще раз подробно станем разбирать внутренние связи этого регресса, аналогии с которым можно легко исследовать на примере исцеления неврозов страха и навязчивых состояний, не имеющих отношения к религии.
Напротив, наша задача – подробнее рассмотреть отличительные признаки новой любви, явленной через веру, и веры, явленной через любовь в пиетизме, и исследовать их успехи и неудачи, чтобы получить новые данные для заключительной части, где мы обсудим христианский способ совладания со страхом.
Преодоление страха и навязчивостей играло важную роль в новой религиозной любви. Характерно, что она чаще всего обращена к Христу, а не к Богу Отцу. Хотя христологический догмат никоим образом не нарушается, однако Христос в пиетизме совершенно другой, нежели в догматах старопротестантской ортодоксии. Он любит, Он добр, Он снисходителен и милостив к грешникам, Он исцеляет больных и помогает в нужде. Страшные черты отходят в тень. Ответ, который мне дал пиетист, мирской проповедник, скорее всего, типичен. Он рассказал, что Спаситель чудесным образом спас его при падении с велосипеда. Я спросил, почему он не припишет свое спасение Богу, и пиетист сначала возразил: «Бог так могуч, свят и справедлив, что я не могу перестать Его бояться. Он дал собственному Сыну умереть мучительной смертью на кресте за наши грехи. Он внушает страх. Но в Спасителе явлены совершенная доброта и любовь. Я лучше буду обращаться к Нему. Кстати, Он тоже Бог, но Его нужно в первую очередь не бояться, а любить». Потом оказалось, что благочестивый мужчина переносит на Бога все возвышенное, в том числе и ужасное – творение мира и законодательство, гнев и суд, земные и вечные наказания; а на Иисуса – все милосердное, любящее, милостивое. Так ушли отеческая любовь и милость, те черты, которые Иисус сам ввел в образ Божий, и остался строгий иудейский Бог, еще более зловещий, чем Бог Второ-Исаии или 102-го псалма. Учение о предопределении с его неизбежной оборотной стороной – теорией об осуждении на вечные муки – могли внести свой вклад в «иудаизацию» идеи Бога, прямо противоречащую основным мыслям Евангелий.
Для духовенства направленность веры и любви на Христа (христолатрия) была подготовлена самым пристальным вниманием к тяжести грехов и предстоящему Страшному Суду. На фоне этих страшных знаний воссиял образ Иисуса, милостиво приемлющего грешников, в том числе и разбойника на кресте, и искупившего в Гефсимании и на Голгофе причитающиеся грешным людям наказания во имя любви. Человек должен пережить всю тяжесть греха и пройти тяжелую борьбу во имя покаяния, чтобы затем через смерть Иисуса примириться с Богом и только так испытать прорыв благодати[873].
В пиетизме жажда любви направлена на Христа еще и через осуждение «радостей жизни». Пиетисты не одобряли азартные игры и танцы. Немецкие пиетисты, как и пуритане в Англии, склонялись к аскезе – впрочем, последние, будучи кальвинистами, никоим образом не старались держаться вдали от мирских дел. Очень многие пиетисты не одобряли сексуальных удовольствий. Естественные желания следовало насильно подавить – и тогда сверхъестественное, которое только и могло принести истинную радость, могло увлечь гораздо сильнее. При этом мир становился юдолью печали, а в будущем царил только мрак[874].
Путь к любви к ближним шел только через Христа. Воспитывали строго. Даже молодого графа фон Цинцендорфа выставили на улицу «с ослиными ушами», а через неделю он едва избежал порки, и то благодаря гувернеру[875]. Известно, что у моравских братьев детей рано забирали из семьи, чтобы те могли нераздельно посвятить свою любовь Спасителю[876]. У взрослых Цинцендорф тоже ввел жесткое разделение по полам. В работе, указанной в сноске, я также показал, как психическая десексуализация брака сопровождалась у Цинцендорфа психической гиперсексуализацией религии. Эта связь религии и брака превратила мужей в «невест Христовых», причастие – в «объятья мужа»… Так в религию прошел оргиастический элемент – можно провести аналогии с практиками многих пиетистов XVIII века, объявивших войну естественному половому влечению[877].
Пиетизм сторонился социальных и экономических проблем. «Спокойные люди» старались не касаться не только мирской торговли, но и мирских дел.
Однако религиозная жизнь на тайных собраниях процветала. Она не имела ничего общего с привычным общением – все силы направлялись на обмен благочестивыми мыслями и чувствами. Но она могла в немалой степени утолить влечение к соитию, хотя иначе настроенному наблюдателю ограниченное религиозной сферой общение, возможно, покажется чересчур узким и скучным.
Так страстное желание любви сосредоточилось на Христе и на общине, где и мужчины, и женщины встречались для взаимного просвещения, и люди освободились от навязчивых ортодоксальных догм и установок. Это пережили и реформаты. Психологические условия, в которых формировались особые формы их религий, привели к тому, что их новые евангелические достижения казались им спасением и блаженством. Как и пиетисты, реформаты лично испытали, выражаясь словами Вернле, конфликт субъективизма верующей души и ортодоксальной системы. Насилия не было, но только до тех пор, пока тех, кто не разделял вытеснений реформаторов и их религиозных эрзац-удовлетворений, не стали силой загонять в новую систему. Пиетизм, изначально движение протестантов и реформатов, дал ослепительный импульс любви, воссиявший в творческом гении многих – этот импульс не мог стать вкладом в компульсивно-невротическую систему ортодоксии и обрел поле для своих интеллектуальных свершений в прославлении образа Спасителя и в практической деятельности в общине единомышленников. Вернле справедливо отмечает, что в итоге «благочестие стало намного сердечнее и теплей». И следует признать, что нравственная серьезность в те фривольные времена была достойной[878].
Проявление любви в делах, которую Август Герман Франке и многие его почитатели осуществляли путем основания домов для сирот, свидетельствует о возвращении к благочестию, которому учил Иисус, и это достойно восхищения. А в миссиях к язычникам пиетисты проявляли такой героизм, что их нельзя было упрекнуть ни в сентиментальности, ни в слащавости.
С ортодоксальной догматикой не боролись, и даже напротив, многих пиетистов к ней влекло, – но она стала мягче и без тяжелых потрясений заменилась новыми вариантами веры, имевшими рациональные черты.
Пиетизм много сделал для преодоления страха и навязчивостей, и это достойно высокой оценки. Но не стоит преувеличивать. В благочестии остался сильный страх. «Чем выше ценилось переживание нового рождения, тем сильнее было искушение вызвать его искусственно, методичными тренировками»[879]. Непрестанные самопроверки, которые могли легко превратиться в нарциссизм, свидетельствуют о внутреннем сомнении, которого не было в религии реформатов. Отказ от земных радостей привел к новому законничеству, породившему новый страх. В целом, компенсаций (сублимаций) по сравнению с подавленными влечениями не хватало.
Любовь к ближнему, действующая через Христа, не всегда могла найти нормальный выход. Пиетизм в Галле дошел до такой злобы, что в нем почти не осталось христианской любви. Новый фанатизм, который боролся с «мирскими удовольствиями», свидетельствует о том, что за ним все еще таился страх, который с легкостью формировал новые навязчивости. В качестве примера приведу проповедь, произнесенную в церкви Грайфенберга Иоганном Кристофом Шведлером в октябре 1715 года. Так как власти разрешили проводить танцы по соседству, он с кафедры клял и их, и танцоров:
«О горе, горе, горе проклятым властям, которые погубили так много тысяч душ проклятыми дьявольскими плясками! Все предстанут перед судом Божиим, и ты, безбожная власть, и ты, проклятый дьявольский танцор, и ты, раб греха, и ты, служанка греха – за все, что вы сделали! Услышь же слово Господа ты, народ Гоморры, дьявольский народ! Горе, горе, горе! Дьявол не выдумал иного поругания и решил снова распять Иисуса на кресте, устроив эту проклятую вакханалию! И вы идете на эти празднества, к проклятому дьяволу, вы, проклятые дети Велиара! Где ты, власть? Ты даром носишь меч, данный тебе Богом? Эти проклятые дети дьявола плясали и корежились, распутничали и напивались, творили все возможное зло, так накажи их за это! Горе, горе этой проклятой безбожной власти, которая должна была это запретить, но которая сама заставляет людей танцевать!»[880].
О преодолении страха или достаточной сублимации, таким образом, чаще всего и речи не было, хотя некоторые находили в пиетизме душевный покой. Теологией пренебрегали; Август Герман Франке и другие хотели оставить ей только назидательную функцию. Социальные и политические задачи, которым у Кальвина уделялась большая часть волевой энергии, были забыты. Кругозор сузился, сильно повредив не только репутации религии у посторонних, но и душевному здоровью тех, кто был склонен к патологиям. И это были как раз те, кто в страданиях бросался к пиетизму и его общинам, страстно желая спасения.
Теперь, в соответствии с планом, добавим небольшое патопсихологическое наблюдение. У очень многих пиетистов, без сомнения, заметны патологические черты, а в их действиях преобладает нездоровая восторженность. Невероятное обилие галлюцинаций, явления дьявола, явления Христа, меланхолии, патологический страх, искушения, конвульсии, метания между «раем» и «адом» – ужас, потом экстаз. Последнее, например, было характерно для швейцарского «короля пиетистов» Сэмюэла Лутца[881].
Только на основании массового характера пиетизма я бы не стал применять к нему категории патологий; но если это необходимо, то прежде всего лучше описать пиетизм как переход из компульсивно-невротического типа в истерический. У многих пиетистов этот переход прекрасно виден. Однако нельзя не заметить, что за религиозными переживаниями у многих проявляется циклотимия (маниакально-депрессивный психоз [в современной психиатрии различают биполярное расстройство, оно же маниакально-депрессивный психоз, и циклотимию как его аналог из области “малой психиатрии”, т. е. лишенный собственно психотической симптоматики. – Ред.]), а у других – шизофрения. Но для подавляющего большинства случаев столь четкое разделение на категории не подходит. Известно, что совершенно здоровые и нормальные люди по душевному устроению близятся или к тому, или к другому типу, который при гротескных проявлениях обретает болезненные формы.
Причиной дефектов развития, которые нужно с очень большой осторожностью называть патологическими, является то самоотречение, которое осуждает «мирские радости» при недостаточных компенсациях и чрезмерном подчеркивании страха, рожденного чувством вины. Когда это происходит, начинаются тяжелые вытеснения и подсознательные ограничения, и нормальный ток влечений становится невозможным, а доступ к обширным сферам реальности закрывается насовсем. При соответствующей предрасположенности остается только бегство в невроз или даже психоз. Однако часто невроз или психоз приводили больного к пиетизму, и страх ослабевал, но зачастую все «блокировки» любви не снимались. И более того, отказы, которых требовал пиетизм, создавали новые или усиливали прежние симптомы, несмотря на направление любви ко Христу и общине.
При этом временами общинное единение так сильно, что оно сохраняется при коллективных неврозах и психозах, которые, правда, характеризуются извне как бред или безумная экзальтированность – столь сильное удовольствие они могут доставить своим участникам. Это бросается в глаза во многих общинах пиетистов, где сексуальность под запретом и где от верующих, в том числе и от мужчин, ждут, что они будут считать себя невестой Христовой. Упомянутая выше десексуализация акта размножения и устранение всех чувств, подразумеваемых при последнем, почти всегда приводит к разнузданной сексуализации религии. Этот трансфер сексуальности из области влечений в благочестие встречается уже у многих истерических монахинь и мистиков Средневековья, таких как Маргарета Эбнер[882], Екатерина Сиенская[883] и бесчисленные прочие. В религиозных кругах поднялась новая волна, которая и перенесла сексуальное влечение, изгнанное из естественной сферы по причине враждебности пиетистов ко всем человеческим влечениям, в религиозные центры по всему земному шару. Например, Иоанн Гихтель, который поносил брак как распутство, чувствовал, что вся его душа превратилась в пламя любви, направленной на его небесного жениха, Иисуса[884]. О Цинцендорфе мы уже говорили.
Следует обратить внимание: в пиетизме господствует женское начало. Это заметно даже в образе Христа и в живописи. Ортодоксия, напротив, совершенно «мужская» и суровая. Если читатель воспримет это cum grano salis, то есть с недоверием, скажем так: в ортодоксии царит строгий отец, в пиетизме – нежная мать. Однако последнее больше подходит для пиетизма в Вюртемберге, а не в Галле. И даже в первом материнство с его строгими запретами безобидных жизненных радостей, компенсированное, за немногими исключениями, одной лишь чистой любовью к Иисусу и заботой о благочестивой общине, покажется тем, в ком не вытеснена естественная жажда жизни, слишком нравоучительным и обременительным. В аналитическом душепопечительстве приходится иметь дело с обилием пациентов, у которых однобокое и жестокое воспитание, принятое в пиетизме, привело к тяжелым душевным страданиям и искажениям характера, вызванным невротическими влияниями. Но, конечно, это не умаляет великих исторических свершений пиетизма, ибо он вернул религию к любви и милосердию – и, по крайней мере на уровне идей, подрубил корень невроза навязчивых состояний, рожденного ортодоксией и ее применением к безликой толпе.